Это настигнет каждого
Шрифт:
На Гари слова друга не произвели никакого впечатления. Казалось, он вообще их не слышал.
– Разве ты сам не сказал, что, может, и среди мальчиков по вызову встречаются ангелы?
– с жаром продолжил он свою мысль, - А вдруг оно так и есть? И почему такую профессию нужно считать более презренной, чем профессия коммивояжера или мясника? Если бы оно было так? А вдруг этот матрос состоит из вещества наподобие ртути, но которое на ощупь как плоть: мягкое и податливое... Слегка пахнущее металлом, как бронза в плавильной печи или как жидкий свинец, налитый в какую-то емкость... Или как пустой трюм стоящего на якоре судна, трюм, в котором тебя случайно заперли? Чудовищно далекий, то есть безжизненный, запах - но его, кажется, можно ухватить руками... Он совсем близко... Он переведен на язык плоти и дыхания?
– Хочешь возбудить во мне любопытство, Гари?
– Любопытство? Отнюдь. Я
– Но ты рассказываешь какую-то сказку.
– Не сказку. Так с ним и обстоит дело. Правда, так да не так. Он человек. Это можно сказать наверняка. Он плавает на судах. Работает. Он очень трудолюбив. Он получает причитающееся жалованье. Он делит кубрик с одним матросом постарше. С Йенсом. А Йенс - обычная посредственность. Такого без проблем заменят любым другим; он уже плавал на двадцати или тридцати судах. Волосатый, хотя и не сверх меры. И очень глупый. Я имею в виду: он читает иллюстрированные еженедельники и верит всему, что там пишут, и находит государственные законы справедливыми и полезными, а правительства -мудрыми. Ты можешь поставить его где угодно, и он будет стоять там столбом, лишь бы ему за это платили денежки и иногда давали в качестве бонуса бутылку пива. Он не женат и успел побывать в борделях как минимум ста десяти городов. Но Лейф свел-таки его с ума.
– Свел с ума? Почему он его свел с ума? И каким образом?
– Поддавшись минутной прихоти... Или в силу инстинкта игрока... Или потому что так вышло само собой... потому что оказалось так просто. Когда ты сталкиваешься с таким радостным человеком, как Лейф... таким насквозь радостным... и совершенно незлобивым, добродушным... таким поверхностным, но не лишенным упорства... Лейфа ведь не запугаешь. Ему говорят, к примеру, что он должен вести себя иначе, так-то и так-то. Но он не слушается. Он не делает, что ему говорят. Он, может, после такого выговора будет еще чаще помогать другим, вести себя еще более по-товарищески, даже добровольно браться за какие-то опасные поручения; но кардинально изменить его характер нельзя.
– Чем же он вызывает раздражение?
– спросил Матье.
– Он не вызывает раздражения. Он просто другой, чем другие. Вероятно, сам он и не догадывается, что физически сложен не хуже, чем Аполлон, или Кастор и Поллукс, или Антиной, или Ганимед (я уж не помню имен всех прочих красавцев, ставших мраморными), или чем самый красивый мальчишка из Сиракуз, любого другого города... Во всяком случае, ведет он себя, будто это совершенно нормально: чтобы на человека глазели так, как глазеют на него. И если погода хоть как-то тому благоприятствует, он бегает по палубе почти голый и работает тоже так - без рубашки и шейного платка. Штаны, разумеется, на нем есть. Но это особенные штаны... Или он как-то по-особенному их носит... как если бы выпуклость спереди была рыболовным крючком. Всем видно утолщение, заросшее кудрявыми волосами... Оно напоминает лежащую на ладони глыбу только что распаханной земли... Оно темное и блестящее, рассыпчатое; рассыпчатое, но четко ограниченное в пространстве. А если смотреть на Лейфа сзади, видно самое начало щелки между его ягодицами. Так он и работает, бегает по палубе, и только обитателям иных миров известно, как он добивается, чтобы штаны с него не сползали. Они не сползают. Но это удивительный фокус. Даже офицеры пялятся с капитанского мостика, когда он делает что-то на корме. А если он драит палубу и окатывает себя водой, то - мокрый - выглядит иначе, чем все другие. Его тело тогда переливается всеми цветами радуги... становится коричнево-радужным, будто в воду подмешали яркие краски.
– Понятно...
– сказал Матье изменившимся голосом.
– И он, значит, красив...
– Даже не описать, насколько. Это радостная красота, без какой-либо примеси грусти, как я уже говорил. Даже соски у него забавные. Ареолы средних размеров... Красные, само собой, а не коричневые, как у меня; но - темнокрасные: будто поверх темной подмалевки мазнули алой краской; и в этом есть что-то удивительное, так можно сказать. Но удивительнее всего - сами соски, будто наделенные задором или лукавством: они торчат вперед... кажется, вот-вот надломятся... Можно подумать, мать Эйлифа выкормила дюжину детей, прежде чем произвела на свет его самого, - и в память об этом событии подарила ему такое украшение.
– Если ты опишешь мне еще и его лицо, мы с ним точно не разминемся.
Гари не заметил, что в голосе Матье прозвучала насмешка или горечь. Он, правда, сказал в ответ, что лицо у Лейфа чистое, простодушное, радостное, почти без теней; если не считать складочки, которая, поднимаясь от переносицы вертикально вверх, теряется где-то посреди лба. Может, это шрам... Но на сей раз Гари явно ограничился характеристиками самого общего свойства, без ярких метафор и намеков на античные образцы. «Маленькие круглые уши», - добавил
Гари в общем-то не очень интересовало лицо матроса Лейфа, которое, если разложить его на составные части -глаза, губы, нос, подбородок, зубы и щеки, шею и почти невидимый кадык, - представляло собой просто приятное человеческое лицо; и только окольными путями можно было отыскать на этом лице что-то необычное или соблазнительное. Единственным, что хотел подчеркнуть Гари (в противоположность собственным качествам), была присущая такой красоте блаженная неисчерпаемость, неодолимо притягательная невозмутимость. Гари, правда, с самого начала допустил ошибку: когда заговорил о Третьем, имея в виду не то третьего человека, исключительно хорошо сложенного, не то третьего ангела, равноценного двум другим и в телесном смысле, и с точки зрения поведения, не то - скрывающееся за телесностью нечто, вообще не поддающееся раскрытию; короче, одного из тех немногих эрзац-существ, о которых они вновь и вновь говорили со времен Бенгстборга: что такое существо придаст более протяженную или даже очень протяженную длительность их столь короткой - на поверхностный взгляд - жизни. Дело в том, что никогда ни Гари, ни Матье не могли представить себе друг друга старыми или пожилыми людьми. Уже это было необычно. Они жили, можно сказать, без будущего. Даже добровольно принятая аскеза, которая определяла теперь их отношения - хотя каждый из них по-своему чувствовал, что она неестественна, неуместна, чуть ли не отвратительна и не может продолжаться до бесконечности,- как бы не существовала во времени, но была лишь игрой, игрой в перебирание поводов эту аскезу нарушить, набор же поводов казался неисчерпаемым. Оба верили (правда, с расхождением в некоторых деталях), что достаточно им серьезно захотеть, в любой момент, воскресить дни Бенгстборга - если понадобится, с помощью особого, пока еще не вызревшего ритуала, - и они, невзирая на прошедшие годы, снова скрутят нить своего совместного бытия, когда-то намеренно ими разорванную ради каких-то малозначимых приключений или событий. Эта уверенность у Гари была сильней, чем у Матье: последний из-за своих неудовлетворенных влечений временами впадал в глубокую тоску.
Лейф, по мнению Гари, был вдохновляемым свыше сверхъестественным существом: может, каким-нибудь мелким демоном, может - самим кающимся Аваддоном [67] . От мальчика по вызову, дескать, его отличить нелегко. Так или иначе, но Йенса он лишил ума и рассудка. Столкнул его в Ничто... Или, правильнее сказать, в бездну всяческих сомнений и житейских рытвин, к коим тот не был подготовлен, до которых попросту не дорос.
– Как так?
– переспросил Матье, - Зачем ему этот Йенс понадобился? Ты рассказываешь странную историю. И она становится все длиннее. Не понимаю, почему ты не оборвешь ее... И: какое касательство имеет она ко мне?
67
Аваддон - губитель (ивр.). В Откровении Иоанна Богослова (9:11) и раввинистической литературе - ангел смерти, владеющий ключом от бездны. В поэме Ф. Г. Клопштока (1724-1803) Аббадона - ангел, перешедший на сторону Сатаны, раскаявшийся и на Страшном суде прощенный Христом. Его история рассказана во Второй и Девятнадцатой песнях «Мессиады». Вторая песня переведена на русский язык В. А. Жуковским.
– Если все так и есть... то она касается нас обоих.
– Если что есть - и как?
– спросил Матье.
– Если речь идет о Третьем, - сказал Гари.
– Он, видимо, совсем тебя ослепил, - сказал Матье.
– Я, конечно, не вполне понимаю твои телесные потребности - это для меня не новость, - но на сей раз ты зачем-то заманиваешь меня в темную бездну, уже издалека представляющуюся мне чуждой.
– Речь не обо мне, - сказал Гари, - я просто набросал некую картину. Я хотел бы тебя подготовить... или предостеречь...
– Или... перенаправить мое влечение к тебе на кого-то другого...
– Матье произнес это еще тише, чем говорил прежде, так что Гари его слов не расслышал и не придал им значения, приняв за невежливую попытку опередить собеседника: за неудачную реплику, втиснувшуюся в чужую речь.
– Вернувшись с вахты, он, разумеется, моется, расчесывает волосы, смотрит в зеркало, улыбается сам себе, возможно, брызгает на себя одеколоном или просто поглаживает свою гладкую кожу. Неизвестно, что он при этом думает. Никто не знает о другом человеке, что тот думает или почему улыбается сам себе, что ему в себе нравится и к чему он хочет приложить свои силы...