Это настигнет каждого
Шрифт:
В конце концов губы их разделились. Их нежность друг к другу стала более бережной, обдуманной. Матье погладил грудь Гари: его пальцам хотелось встретить сопротивление чуть отвердевших темных сосков, похожих на раковинки. Он почувствовал сдерживаемую дрожь, которая выдавала томление Гари, его еще не обнаружившееся желание. Робко, с закрытыми глазами, дрожащей рукой тот расстегнул еще несколько пуговиц на рубахе.
– До пупка можешь меня гладить, - сказал тихо.
Рука Матье медленно скользила вниз; но она наткнулась, чуть ли не с испугом, на острие большого, твердо воздвигшегося фаллоса.
– Опля,- сказал Матье. То было условное словечко, которое ввел Гари, когда впервые прижался распахнутым влажным ртом к животу друга и при этом коснулся щекой тяжелого налитого кровью члена.
Они знали, что, стоит им соприкоснуться, превратятся в итифаллических существ. Они этого не стыдились. Но, будучи вместе, никогда не раздевались полностью. И не давали воли рукам. В Бенгстборге они договорились, что каждый из них может тайком мастурбировать. Это не будет
«Опля» означало что-то вроде: «Остановись»; или: «Возьми себя в руки»; или: «Ложимся на обратный курс». Гари, будто выполняя команду, упрятал за брючный ремень разгоряченный, высунувшийся аж до пупка член, приподнялся на локте и меланхолично сказал:
– Полижи мне за ушами, Матье, только не разводи сырость.
Матье встал на колени у него за спиной, обнял Гари и сделал то, что тот попросил.
– Теперь достаточно, - сказал Гари и принудил Матье лечь рядом. Они снова обнялись; Гари расстегнул на друге рубашку, провел рукой сверху вниз, после чего тяжело и бесцеремонно всем телом навалился на Матье и принялся облизывать его обнаженную грудь, как корова вылизывает теленка.
– Я люблю тебя, - внезапно сумел он выговорить, - хоть и не понимаю до конца, что это значит. Это больше того, что я сейчас чувствую. Я жить без тебя не могу. Но мог бы и сделать с тобой что-то ужасное.
– Он вонзил ногти в тощие ягодицы Матье. Тот в ответ только погладил друга по затылку. Потом они тихо лежали, открытый рот Гари -вплотную к ребрам Матье. Им снился сон их жарких и ненасытных чресл: долгая мучительная неопределенность, казавшаяся им драгоценной, потому что сейчас они были рядом, лежали один на другом - два сросшихся между собой существа, не отличающих проклятие от спасения.
Они поднялись. Каждый, отвернувшись, упаковал свое неутомимо-строптивое сокровище, после чего застегнул рубаху; так они спрятали друг от друга шелковистые торсы, еще минуту назад щедро выставленные напоказ.
– Вот, значит, какие мы, - пробормотал Гари. В его словах не было осуждения, он только хотел намекнуть, что пора заняться чем-то другим.
В тот же, кажется, день Матье сел к письменному столу, чтобы выучить латинские или греческие слова. Гари смотрел, как он наполняет свой невидимый мозг звуками чужого языка. И представлял, как серые мозговые извилины (тут он подумал о свиных или телячьих мозгах: рыхлых, уродливых, покрытых кровеносными сосудами) впитывают в себя что-то чуждое, бесполезное. Мозги убитых животных внушали Гари отвращение, но мозг Матье - как бы ни выглядел - наверняка был великолепным садом-лабиринтом... не менее достойным любви, чем внутренности, которые Гари однажды, около года назад, увидел сквозь дыру в его животе. В своем воображении Гари мог теперь рассмотреть всего внутреннего Матье, как если бы широко распахнулся вспоротый мышечный покров... и в глубине образовавшейся щели... похожей на срамную щель гигантской кобылы... обнаружилась бы нежно-зловонная пена кишечных петель.
Он любил Матье даже уничтожаемого, истлевающего; во всяком случае, нередко фантазировал, воображая смерть друга, его расчленение на куски, исполнение над ним смертного приговора: чтобы любить его и внутри, а не только снаружи, чтобы почувствовать ненасытность собственных влечений.
– Шинокефалос, - сказал Матье, - Луковичноголовый. Это греческое ругательство.
– Луковичноголовый, шинокефалос, - я запомню.
– Нам не хватает бранных слов, - сказал Матье, - Несколько новых я нашел здесь, в этом словаре. Но они по большей части очень грубые.
– Тем лучше. Давай!
Матье полистал книгу:
– Баталос, простое слово: «Ты, задница».
– Превосходно: баталос.
– А вот еще проще: исхас, «сухая смоква», - синоним «задницы».
– Чудно: Смоква. Как это будет по-гречески? Повтори еще раз.
– I. Исхас. Смокву они называли и сикон; но, скорее всего, это второе обозначение не стало ругательством.
– Дальше.
– , «толстозадый».
Внезапно Гари крикнул: «Прекрати! Хватит!» На него будто набросили сеть. Его лицо раскраснелось, губы задрожали. Он очень тихо сказал:
– У нас тоже есть ягодицы. Что тут такого стыдного? Думаю, я сам толстозадый, да и ты тоже - отчасти.
В тот же день (или, может, в другой) они разговаривали о Манеросе [79] , единственном сыне первого египетского царя: о ранней смерти этого юноши и о траурной песне, которую сложили в его честь и которая в начале человеческой истории была, видимо, первой и вообще единственной песней. Сладкозвучная жалоба о преждевременном увядании цветущего юноши, внезапно вырванного из круга всесозидающей любви. Погребальный плач по Адонису, Лину [80] , Литиерсу [81] , Аттису, Манеросу - относится ли он также к Гари и Матье? Не были ли когда-то они сами - пришедшие издалека, забывшие о своем пути - носителями этих имен, хотя теперь ничего такого
79
Этот царевич упоминается в «Истории» Геродота (Книга II, 79): «Придерживаясь своих местных отеческих напевов, египтяне не перенимают иноземных. Среди других достопримечательных обычаев есть у них обычай исполнять одну песнь Лина, которую поют также в Финикии, на Кипре и в других местах. Хотя у разных народов она называется по-разному, но это как раз та же самая песнь, которую исполняют и в Элладе и называют Лином. Поэтому среди многого другого, что поражает в Египте, особенно удивляет меня: откуда у них эта песнь Лина? Очевидно, они пели ее с давних пор. На египетском же языке Лин зовется Манерос. По рассказам египтян, это был единственный сын первого египетского царя. Его безвременную кончину египтяне чествовали, [прославляя] жалобными песнями, и эта [песнь] была сначала их первой и единственной жалобной песнью» (пер. Г. А. Стратановского).
80
См. Павсаний, «Описание Эллады» (Книга IX, XXIX, 3): «Говорят, что этот Лин был сыном музы Урании (Небесной) и Амфимара, сына Посейдона, и заслужил великую славу за свою музыку, превзойдя в ней всех своих современников и всех тех, кто был раньше его, и что за это Аполлон убил его, так как он сравнялся с ним в пении. После смерти Лина печаль о нем разошлась повсюду и дошла даже до варварских стран; так, например, у египтян Лин перешел в песню, и эту песню египтяне на своем местном языке называют Манерос» (пер. С. П. Кондратьева).
81
Литиерс - фригийский царь или, по другим данным, незаконнорожденный сын фригийского царя Мидаса. Он приглашал к себе в дом путников, заставлял их соревноваться с ним в косьбе и проигравшим состязание отрубал головы, которые потом прятал в снопы. Был в конце концов убит Гераклом, который обезглавил его, а тело бросил в реку.
Снова и снова звучат жалобные песни. Снова и снова плоть становится духом, продолжая быть и кровавой пеной: тем низшим, что сделается золотым сосудом, вмещающим наивысшее блаженство. Да. Матье, подняв глаза от книги, посмотрел на Гари. И тотчас узнал в нем своего вечного спутника: прекраснейшего из всех, бессмертного. .. Из чьей руки он будет принимать смерть - раз за разом, не одну тысячу лет... По ком всегда тосковал и будет тосковать так, как умирающий - по глотку воды.
– Ах...
– только и сказал он.
– Думаю, мы друг другу наскучили. Что тебе до этих греческих слов, которые я зубрю! <...> [82]
82
На этом текст обрывается; дальше страница не заполнена, если не считать последней фразы, которая написана в самом низу, измененным почерком.
Привлекательное лицо Манги; лицо Гари - его противоположность: свирепая в своей непреклонности готовность любить.
Фрагмент II
Матье думает или пишет (читает) в своем дневнике:
Когда Гари исполнилось четырнадцать, характер нашей дружбы изменился. Он рассказал мне однажды, что опять столкнулся на темной лестнице с молодым подмастерьем каменщика. Тот остановил его и осторожно, но с силой прижал к стене. У обоих тотчас возникли соответствующие мужские ощущения. Гари позволил себя уговорить и отправился вместе с тем другим в его квартиру. Они, стоя, выпили несколько рюмок ликера. Потом каменщик мягко пригнул гостя, заставив опереться о стол, расстегнул ему брюки и, не без некоторых усилий, ввел в его задний проход своего смоченного слюной гиганта. По словам Гари, ощущение было забавным. Пока он рассказывал об этом переживании, простодушно - во всяком случае, без злости или сладострастия, а так, словно речь шла о подгоревшей еде или о катании на коньках по замерзшему озеру, - во мне что-то сломалось; я потерял надежду, что будущее будет иметь для меня хоть какую-то ценность. Но я в те минуты не плакал и не упрекал Гари. Мне хватило прозорливости понять, что я все еще остаюсь его другом: ведь он, очевидно, и мысли не допускал, что может что-то от меня утаить. Я не смел взглянуть на него, уставился в пол и молчал, пока он не спросил, что со мной. Я собирался уже ответить, как есть: что у меня слишком сильно колотится сердце и оттого в глазах потемнело; но я сдержался и сказал только: