Это настигнет каждого
Шрифт:
Чувство стыда пришло ко мне другим, необычным путем. Я испытал стыд, когда впервые увидел в зоопарке - запертыми - больших сибирских тигров, которые смотрели куда-то поверх меня. Кровь бросилась мне в голову; казалось, голова сейчас лопнет, и я оттуда ушел. Но вскоре вернулся к клетке и очень старался втолковать тиграм, что не я виноват в их несвободе; однако они мне не верили, не хотели ничего слушать, они считали, что, заплатив за входной билет, я тоже сделал вклад в доходы зоопарка, ради которых они и сидят в тюрьме. Я начал ужасно плакать и молился, чтобы мне было дано свыше понимание языка зверей; но в конце концов сказал им просто по-немецки, что я их очень, очень люблю, что я хочу к ним в клетку, хочу их облизывать, и что они даже могут меня сожрать -только пусть поверят, что я их люблю и что я не виноват в их несвободе. Я так сильно плакал перед ними и так хотел их освободить... Но вместе с тем понимал, что ничего из этого не получится, что в итоге их просто пристрелят. После я еще два или три раза приходил к их клетке и приносил им в дар всю мою печаль, лишь бы они порадовались, - но они моего дара не приняли.
После того, как я вспомнил одну лихорадочную ночь, мне стало совсем грустно.
У меня была лихорадка, и никто не помог мне лечь в постель, даже свет в холодной комнате не горел. Я очень боялся наступающей ночи, чувствовал себя незащищенным и одиноким. Ведь пока я сплю, может прийти Смерть. И она в самом деле пришла: снаружи что-то зашелестело, звякнуло... Господи, она уже здесь. Я, когда залезал в кровать, наверняка не кричал, только тихо плакал. Теперь кровать превратилась в мою могилу. Я молился Богу или Иисусу, но Он, вероятно, меня не слышал.
Снова подняв взгляд, я увидел, что в ногах постели стоит большой бурый медведь. Он смотрел мне в глаза. Тогда я протянул к нему руки и сказал: «Дорогой медведь!», он же велел мне заснуть. Я лег и заснул, а он все стоял у меня в ногах, и охранял меня, и прогнал Смерть, собиравшуюся убить меня косой. Он сделал для меня то, чего не захотел сделать ни один человек. Я знаю, что в ту ночь его послал ко мне Бог. И теперь этого уже не забуду.
19. хп. 1915. Моими друзьями всегда были хищники. Это беспокоит меня, потому что с ними ни в чем нельзя быть уверенным. Они очень красивые, очень гибкие; во всем, что они делают, прослеживается удивительный ритм, только одно в них плохо: они убивают других зверей. Я мало что мог предпринять для собственного успокоения. Все зло в мире, все ужасное - и болезни, и войну, и несчастливые судьбы - я объяснял себе фальшиво прожитой жизнью, неблагородством и внутренней неправдивостью, влиянием культуры и принятых норм поведения. Но я никак не мог отмахнуться от того жуткого, что прослеживается в самом образе жизни хищных зверей. Снова и снова, набравшись мужества, я уговаривал себя, что только заурядных существ может постигнуть такая участь: быть съеденным хищным зверем. Но вот недавно я услышал, что пантеры, убив какое-нибудь животное, проявляют к нему величайшую любовь: они его облизывают и тычутся в него мордой, а когда начинают пожирать, то испытывают чуть ли не чувственное наслаждение от его слабости. Эти сведения открывают новую перспективу. Разве не может быть, что между хищником и его жертвой существует некое особое отношение, о котором мы вообще ничего не знаем? Что оно иногда проживается во всем своем великолепии и величии, как и любое другое отношение, связывающее двух живых существ, если существа эти отличаются благородством и пылкостью?
23. хи. 1915. Никак не могу прерваться. Сколько великолепной маховой силы я уже растратил на людей! А теперь хочу еще кое-то рассказать. Я побывал снаружи, на ветру, и уже не столь пылок и безрассуден, как прежде.
Сегодня после полудня корчмарь поспешно вышел к нам [102] и спросил, не хотим ли мы взглянуть на застреленного лиса. Мы, будто одурманенные, спустились по ступенькам. В кухне на полу лежал мертвый лис. Не помню, как я к этому отнесся, но я сразу понял, что нам хотят его продать - за двадцать пять крон. Вокруг лиса стояли люди и смеялись. Я не лгу: они смеялись; не переговаривались, а именно смеялись. Корчмарь смеялся в своей обычной, ни к чему не обязывающей (или, напротив, обязывающей ко всему) манере, его жена повизгивала от удовольствия, у слесаря лицо сияло блаженством, а почтовый ассистент встряхнул лиса и сказал, смеясь: Keardyr - бедолага - pauvre chat [103] Фрукен Янну тоже засмеялась, и тут я заметил, что убитый зверь на самом деле был самкой, вынашивающей детенышей. Кажется, мы сразу выскользнули за дверь. Мы не обменялись ни словом. Я направился к пароходу и потом, под ветром, прошелся вдоль фьорда. Там я почувствовал, что этими людьми овладела точно такая же радость, какую испытал великий герцог Мекленбургский, когда с помощью многих сотен негров и горстки офицеров уложил сколько-то львов, после чего решил выпить шампанское, которое они захватили с собой в медицинских целях; ту же радость, какую познал Э. Сетон-Томпсон [104] , когда расставлял ловушки на Лобо, которого потом убил, чтобы написать его историю, и за чью смерть получил вознаграждение в тысячу долларов. Когда Сетон-Томпсон стоял на могиле волка, он наверняка тоже чувствовал умиление, как наш почтовый ассистент, смотревший на лису, - только смех он в себе подавил, ибо смех слишком явно свидетельствовал бы против него.
102
Имеются
103
Бедный котик (фр.).
104
Эрнест Сетон-Томпсон (1860-1946) - канадский писатель, художник-анималист, естествоиспытатель британского происхождения; один из основателей движения скаутов в США. Лобо - волк, вожак стаи, герой одноименного рассказа Сетон-Томпсона.
Теперь я понял, почему столько известных личностей могут одновременно нести ответственность за войну.
О силы неба и ада, как же уродливы гримасы таких скотов!
27. хн. 1915. Ну и - чего я хочу? Разве я с самого начала не знал, что люди не умеют думать? Ни думать, ни чувствовать? Ни одной мысли, ни одного чувствования они не доводят до конца. Или я поддался на обман - лишь потому, что они знают много красивых и гладких слов, которые благозвучны, как музыка, и льются так безмятежно, будто все вытекли из одного разума? Возможно ли, что прежде я все-таки позволял себя обманывать, хотя недоверие испытывал давно? Все мысли людей продумываются только на четверть или на половину, а остальное - проговаривается. Я не заблуждаюсь: люди не думают и не чувствуют, они говорят, и их способы говорения настолько совершенны, что вводят в заблуждение самих говорящих. Люди верят в глубину собственных чувств и мыслей, в маховую силу вложенной в них божественной души. Я же - тот, кто на свою беду раскрыл их обман и теперь обязан сказать им, что их ложь начинается с первого произнесенного слова.
Но не есть ли такая неосознанная ложь единственное, что спасает нас от безумия? Принято думать: когда люди облекают в слова весь тот ужас и всю ту тяжесть, что заключены во всяком происходящем, выговаривают это и продолжают говорить дальше, то они это все чувствуют. Но будь это так, у нас от страха кровь застыла бы в жилах, глазные яблоки лопнули бы от картин, увиденных внутренним зрением, а уши оглохли бы от шума, от стольких криков и жалоб. Нет-нет, сейчас я всего лишь проговариваю слова, сейчас, когда наступило утро, я больше не думаю; думал я вчера, когда во мне сгустилась тьма, подобная ночам без неба, - но я все-таки попытаюсь сказать еще раз, чем могло бы быть слово.
Я повторяю: если бы нам хватило мужества, чтобы -на ощупь - исследовать себя до конца, мы бы погибли от безысходности.
Роден создал Мыслителя, вокруг которого я когда-то обошел, так и не угадав его мыслей, потому что слова остаются в нем, запертыми, и становятся тьмой. Теперь я понимаю, что Роден ошибся, что он себе что-то пообещал, а чутье ему изменило: этот Мыслитель, этот согнувшийся, замкнувшийся человек, чья оболочка не лопается от внутреннего напряжения, у которого не отламываются руки, не вылезают из орбит глаза, - такой человек должен был бы раззявить рот и говорить, кричать, чтобы выпустить наружу выговариваемое, которое сам он принимает за мыслимое. Тот же, кого хотел изобразить Роден, стоял бы с улыбкой сумасшедшего, с выражением лица, характерным для глухонемого, в катастрофической позе человека, которого вот-вот столкнут в воду. Да только зрители бы такого замысла не поняли: потому что слов, способных все это передать, не существует, а люди, ст'oит им потерять дар слова, сразу делаются пустыми внутри и мертвыми.
Кто возьмет на себя смелость сказать, что мои слова не имеют смысла? Неужели есть еще идиоты, верящие, будто они прочувствовали до конца, что такое брак или хотя бы первая брачная ночь? Их глаза и движения свидетельствуют против них: по ним незаметно, что они осознали чудовищность этих переживаний. Или другие, будто бы продумавшие до конца проблему социальных и прочих коллективных бедствий? Пусть предъявят мне свою истерзанную, порванную в клочья совесть, тогда я им поверю. Но до тех пор, пока они только унавоживают газетные листы своими словоизвержениями, они лгут, потому что их стиль, ради которого их и печатают, - гладкий и жесткий. Или еще другие, которые якобы прочувствовали свой путь к Богу? Пусть они предъявят мне праведные дела, и я им поверю. Но пока этого не произойдет, я буду утверждать, что они свой путь к Богу проговорили, что они, преувеличив свои ощущения, вообразили себе, будто Бог им ответил - словами.
Бог не расточает себя в словах. Бог может быть понят лишь там, где в полную меру чувствуют. До тех же пор, пока миряне и люди духовного звания будут разглагольствовать о душе и теле либо о том и другом вместе, пока будут надеяться приблизиться к Богу, считывая слова и знаки либо умерщвляяя свою плоть, чтобы розгами вбить в себя слова и понятия для чувственных ощущений, - до тех пор Бог будет от них уклоняться.
И еще одно я понял теперь: почему не может случиться так, чтобы Он вмешался в происходящее здесь внизу. Он, единственный, чувствует всё до конца, до последнего финала,- всё, всё. Поэтому в Нем царит совершенная тьма, совершенное одиночество.... И нет никого, кто бы Ему помог, оценив цельность божественного чуда, никого, кто бы раскрыл свое сердце полностью, чтобы выпить любовь в ее цельности, как вино, до последней капли...
– а ведь случись такое, Бог снова начал бы радоваться. Но люди доставляют Ему мучения, одни мучения: те, что взывают к Нему, фактически над Ним надсмехаются... А другие совершают жестокости, отдаленные последствия которых предстоит расхлебывать Ему, а не им.