Этот лучший из миров (сборник)
Шрифт:
Алка мелкими шажками бежит в комнату, падает на диван и рыдает.
Я беру журнал «За рубежом» и громко переворачиваю страницу. Алка постепенно начинает переходить на крещендо, а у меня такое впечатление, будто в моем доме в течение года живет не жена, а дальняя родственница, которая приехала откуда-то с Урала и которую надо постоянно развлекать.
Я бросаю журнал на стол и самолюбиво кричу. Потом подсаживаюсь к Алке и кричу менее самолюбиво.
Все как всегда. Мы снова миримся, но я чувствую, как с этой следующей ссорой что-то меняется во мне. Все как всегда и вместе с тем по-другому.
В комнате
– Скоро Новый год... – говорит Алка.
– Три дня на работу ходить не будем. Дома будем сидеть.
– Поедем за город! – Алка смотрит мне прямо в лицо.
– А что... – раздумываю я. – Там сейчас зима. Это здесь слякоть, а в лесу зима.
– Елки, и снег блестит на солнце.
– И тени на снегу.
Мы сидим, обнявшись, как обезьяны в Сухумском питомнике, и я снова слушаю в себе счастье – как год назад, когда мы были женихом и невестой и говорили о моей смерти.
– Когда я трезв, нет радости ни в чем. Когда я пьян, мутнеет ум вином...
– Темнеет, – поправляет Марк.
– Как это темнеет? – обижается оператор Юра.
– Не перебивай! – кричит Алка. – Юра, не обращай внимания.
– Когда я трезв, нет радости ни в чем. Когда я пьян, – Юра коротко взглядывает на Марка, – мутнеет ум вином.
Алка тоже снисходительно взглядывает на Марка.
Но между трезвостью и хмелем есть мгновенье,Которое люблю за то, что жизнь лишь в нем.– Омар Хайям, – напоминает Марк.
– А я и не говорю, что это не Омар Хайям, – обижается оператор Юра.
Что было-о, то было-о, скрывать не могла-а.Я гордость забыла-а, к нему подошла...– запела Лена.
Все замолчали, Лена тоже замолчала.
– Ну а дальше? – спросил я.
Алка оглянулась на меня так, будто я сказал жуткую бестактность.
– Я дальше забыла, – сказала Лена.
То самое мгновение между трезвостью и хмелем, когда всех любишь, у меня прошло. Я сижу и смотрю на Алкиных друзей. Друзей она меняет часто, я их не запоминаю. Вот Марк с магнитофоном. Его приглашают из-за магнитофона. Вот Лера, у которой неприятности. Прихрамывающий оператор документальных фильмов. В афишах он пишется «автор-оператор». Алка говорит: прихрамывает он оттого, что во время подводных съемок акула откусила ему палец. Напротив меня сидят Лена с Андрюшей. Лена – учительница из Алкиной школы. Кажется, учительница, а может, старшая пионервожатая. Андрюша – ее муж, а может, родственник.
Возле меня сидит татарка Рая. Настоящее ее имя Рашида. Она хочет выйти замуж только за татарина.
– Выпьем, – скомандовал Марк.
– За мир, – предложил я.
– За мир во всем мире, – сказал Андрюша.
Алка снова посмотрела на меня с пристальным недоумением. Такой тост кажется ей неостроумным. Алка родилась в сорок шестом году. Для нее война – это история. А мне, когда война началась, было шесть лет, и я все помню. Я даже помню, как нас эвакуировали с детским садом, и все родители плакали, и дети кричали, а мы с мамой нет. Она смотрела на меня, а я на нее. На маме было летнее крепдешиновое платье – серое с желтыми цветами. Потом поезд тронулся, все закричали еще громче и побежали за вагоном, а мама осталась стоять.
– Алка, – зову я.
Она отвлекается и кладет на мою тарелку кусок селедки и кусок ветчины.
– А лес? – спрашиваю я.
– Куда? – в свою очередь спрашивает Алка. – Под елку, как зайцы...
Оператор стучит вилкой по тарелке.
– Давайте выпьем, – предлагает он, – каждый за того, за кого он хочет.
Тост витиеватый, но все довольны, и все пьют с таинственным видом: Рая – за татарина, Марк – за магнитофон.
– А вы почему не пьете? – спрашивает Андрей. Надо же, заметил.
– Выпью, – обещаю я.
Лена громко рассказывает о том, что возле института Склифосовского есть дом и в этом доме прямо в квартире стоит голубая «Волга». Эту «Волгу» видно с улицы.
Приятно думать на лежанке,Что есть в Париже парижанки,– продекламировал оператор.
Алка хохочет, откидывая голову так, что видны ее тридцать два изумительных зуба.
Я замечаю, что у меня – как это называется в кино – покадровость восприятия. Я вижу все, что происходит, и слышу все, что говорят. Но я не могу свести все, что я вижу и слышу, в одну общую линию. Не могу объединить все и всех одной идеей. Может, потому, что нет этой одной идеи, а может, потому, что я протрезвел.
Марк подошел к магнитофону и нажал кнопку.
Громко, в унисон, стилизованно под Баха, начали скрипки, и Азнавур запел: «Изабель, Изабель...»
– Алка, – зову я. – Алка, давай выпьем за нас.
Алка оборачивается ко мне, и лоб ее напрягается. Она недослышала или недопоняла моих слов.
– За тебя, – говорю я, – и за меня...
– Подожди! – Алка отворачивается и, подперев по-бабьи щеку, смотрит на оператора. Он кажется ей самым умным, самым нежным и самым главным.
А оператор расхваливает Алке свою жену. Он всегда хвалит жену, но никогда не берет ее с собой. И сейчас, в Новый год, она, видимо, осталась дома и легла спать.
«Изабель, – зовет Азнавур, – Изабель, Изабель, Изабель, Изабель, Изабель, Изабе-ель».
Я встаю и выхожу из-за стола. Иду в прихожую, а оттуда за дверь.
Поднимаю воротник пиджака и выхожу на улицу.
На улице не холодно. Идет редкий снег, и впечатление, что тает он, не долетая до асфальта.
Дома на нашей улице двухэтажные, оставшиеся от старой Москвы. Окна освещены. Кто-то распахнул свое окно и поставил на подоконник патефон. Хозяин патефона – человек несовременный, потому что завел «Домино» – вальс пятнадцатилетней давности.
Под эту музыку пятнадцать лет назад я катался на катке с незнакомой девочкой. Мы плыли с ней, как во сне, как в блаженном полуобмороке, скрестив перед собой руки, и я тогда не думал ни о прошлом, ни о будущем. Все было в настоящем.
Я смотрю на свою улицу, и она напоминает мне каток, потому что много людей, и движутся они хаотически, потому что кто-то за кем-то бежит, и Глеб Романов поет «Домино», потому что ночь, и много огней, и в свете фонарей мокрый асфальт блестит, как залитый каток.