Этторе Фьерамоска, или турнир в Барлетте
Шрифт:
Меж тем наступил юбилейный 1485 год; торжественные процессии, церковные покаяния, проповеди на площадях сменяли друг друга в городе, где жил дон Микеле; прекращались распри, мирились враги. Дон Микеле тоже, казалось, решил забыть нанесенную ему обиду и обратиться к делам, угодным богу. Но брат его, несмотря на все заверения, все же не давал согласия на встречу с ним. Весь святой год дон Микеле провел в непрерывных покаяниях, а к концу его простился с мирскими делами и удалился в монастырь «босоногих братьев», где по окончании срока послушания произнес монашеский обет. После этого духовные наставники не раз посылали его в Испанию и даже в Рим для изучения богословия; он
Не раз он при них сокрушался о своей многолетней ненависти к брату и повторял, что нет у него большего желания, как только добиться от того полного забвения прошлого; всех уверял он в своей готовности первым склониться перед братом, как подобает слуге господнему. Брат, уступив наконец мольбам родных, решился явиться с ними в церковь в этот торжественный день и подошел к священнику, который обратился к нему с приветствием, полным глубокого смирения, и, обняв, прижал к груди; но не успели еще родственники заметить, что брат слишком уж долго стоит, приникнув к груди священника, как внезапно у несчастного подогнулись колени, и он рухнул навзничь с тяжелым вздохом; а священник взмахнул тонким кинжалом, которым он, обнимая брата, пронзил его сердце, поцеловал окровавленное лезвие и, оттолкнув ногой труп, со словами: «Наконец-то! Попался!» — выбежал из церкви и был таков.
За голову его была назначена награда; он скитался по разным странам, пока наконец не очутился в Риме, где нашел приют у Валентино.
Герцог не замедлил оценить дона Микеле по достоинству и стал поручать ему самые важные дела; и вскоре преступный монах стал правой рукой Валентино.
Когда дон Микеле подошел к воротам замка, стража окликнула его; вместо ответа он показал шкатулку, которую держал под мышкой, а затем рассказал, что приехал из Леванта и желает предложить Гонсало кое-какие редкости — тайные снадобья против дурного глаза и множество разных безделушек. Один из стражников окинул его внимательным взглядом и приказал дону Микеле следовать за ним.
Они вошли в просторный двор, окруженный со всех сторон высокими зданиями готической архитектуры. Все комнаты выходили во двор, на галерею, опиравшуюся на серые каменные колонны, соединенные между собою арками то закругленными, то остроконечными — в зависимости от того, в какую эпоху они были построены. Над ними возвышались круглые башни из потемневшего от времени кирпича, увенчанные зубцами, раздвоенными наподобие ласточкина хвоста. На самой высокой из них, носившей название Башня Часов, развевалось огромное красно-желтое знамя Испании.
Стражники и дон Микеле поднялись на второй этаж по наружной лестнице с широкими перилами, украшенными длинной вереницей львов, грубо вытесанных из камня, и вошли в зал. Там провожатый оставил дона Микеле, сказав ему:
— Когда Великий Капитан выйдет, вы сможете поговорить с ним.
— А когда же он выйдет, позвольте спросить?
— Когда ему вздумается, — довольно неучтиво ответил солдат и ушел.
Дон Микеле отлично знал, что, ожидая в прихожей, надо запастись терпением, а потому смолчал. Заметив, что на него с любопытством поглядывает несколько человек, собравшихся в глубине комнаты, возле больших окон, выходивших
В конце концов ему удалось ввернуть несколько слов в общую беседу, и вскоре он был тут уже своим человеком.
Счастливый случай, которого так часто безуспешно ищут порядочные люди, подвернулся ему совершенно неожиданно. Окинув каждого из присутствующих проницательным взглядом, он заметил человека лет пятидесяти, долговязого, тощего, кривобокого; пристегнутая к поясу шпага приподнимала сзади его плащ и била по ногам всех, стоявших рядом, когда ее обладатель изгибался в поклонах, всем своим видом показывая, что нужен и приятен каждому, особенно же тому, кто поважнее. Высокие дуги бровей и круглые серые глаза придавали его худому лицу выражение любопытства и благодушия одновременно; особенно благодушной была широкая улыбка, не сходившая с его лица, когда он с кем-нибудь разговаривал. Этот добрый малый был дон Литтерио Дефастидиис, подеста Барлетты, самый любопытный, тщеславный и нудный человек на свете.
Дон Микеле, превосходно разбиравшийся в лицах, сразу понял, что нашел то, что искал. Он подошел поближе и, прикинувшись человеком любезным и искренним, — а умел он это делать отлично, — завязал с ним беседу. Подеста сдабривал свою речь веселыми прибаутками (несомненно, знакомыми читателю, если он хоть разок побывал в каком-нибудь городке Неаполитанского королевства и посидел часок после обеда на скамейке возле аптеки). Более того, он хотел, чтобы слушатели при этом смеялись! Дон Микеле так и покатывался со смеху и повторял: «Ну, что за милый вы человек, в жизни такого не встречал! Ох, вот это здорово! Ну — потеха!» Не прошло и получаса, как они уже были закадычными друзьями.
Как раз в это время Просперо Колонна вышел от Гонсало, получив разрешение на поединок, и все присутствующие поклонились ему. Дон Микеле спросил, кто этот вельможа, а дон Литтерио не преминул похвастать своей осведомленностью и рассказал ему о вызове, обо всем, что говорилось за ужином, о Фьерамоске и его любви; дон Микеле, понимая, что ему неожиданно повезло, с интересом спросил:
— Этот молодой человек… как бишь его…
— Фьерамоска.
— Этот Фьерамоска, верно, друг ваш, раз его дела так вас занимают?
— Еще бы, лучший друг! Синьор Просперо тоже к нему очень привязан, да и все остальные, без исключения… Такой славный малый! Мы с ним каждый вечер видимся, то в доме у Колонны, то на площади… К несчастью, есть у него один недостаток, и немалый: никогда-то он не засмеется, никогда, — подумать только! Вечно ходит с постным лицом, посмотришь на него — жалость берет! Да-а! Я-то уж давно раскусил, в чем тут дело, да только мне никто не верит. Странный народ эти вояки! Нет для них большего позора, чем любовь! Вчера тут кое-что сболтнул один пленный француз, который знавал его еще в Риме, и теперь уж сомневаться не приходится. Не зря говорят: любви, кашля и чесотки ни от кого не утаишь.
Дон Микеле встретил очередную остроту подесты, как полагалось, взрывом хохота, который ему пришлось повторить столько же раз, сколько дон Литтерио повторил свою пословицу. Затем дон Микеле сказал, сделав серьезное лицо:
— Я бы мигом вылечил его от этой любви да так, что он о ней больше и не вспоминал бы. Вот только…
И он приостановился, чтобы разжечь любопытство подесты.
— Вылечил бы? — спросил тот. — Как же вы можете его вылечить? Такую лихоманку не прогонят ни врачи, ни лекарства.