Этторе Фьерамоска, или турнир в Барлетте
Шрифт:
Дон Микеле, которому по ночам доводилось ходить чаще, нежели днем, уверенно шёл вперед. А спутник его, который за всю жизнь и двух раз не побывал за городскими воротами после вечерней молитвы, плелся позади него, пыхтя и отдуваясь, озирался по сторонам и в душе проклинал тот час, когда ушел из дому, — и поистине поход этот оказался для него роковым. Воображению его то и дело представлялись всевозможные ужасы, а самым страшным, быть может, было то, что он вдруг оказался ночью вдали от человеческого жилья, наедине с человеком, о котором он в конечном счете ничего не знал. Иногда он для бодрости принимался вполголоса мурлыкать начало какой-то песенки (после первых же слов у него перехватывало дыхание), иногда ему слышался какой-то шорох в кустах, и при тусклом свете луны, подернутой облаками ему мерещился
На дверях ее были изображены во весь рост скелеты с митрами, тиарами и коронами на головах; они держали в руках развернутые свитки с латинскими изречениями вреде «Beati mortui qui in Domino moriuntur», «Miserremmimei» и т. д. Их почти невозможно было прочесть при лунном свете, но зато фигуры мертвецов выступали совершенно отчетливо и производили жуткое впечатление.
Дон Микеле открыл фонарь и уже переступил было порог церкви, но подеста остановился в нескольких шагах от него и, угадав намерение своего спутника, жалобно простонал: «Здесь?» с таким ужасом, что на тонких бледных губах дона Микеле промелькнула улыбка:
— Не падайте духом, синьор подеста; в таком месте, как это, ничего не добьешься, если струсишь, а иной раз еще попадешь в беду. Но вы пришли сюда с человеком, который делает все во имя Божие. Начнем же с молитвы, дабы вы убедились, что только этим именем я и заклинаю души усопших.
Он стал на колени и начал быстро бормотать подряд «Miserere» я «Dies irea», а дон Литтерио вторил ему как умел и в то же время давал про себя обет ставить свечу святой Фоске каждую субботу и поститься накануне дня поминовения, если только выйдет отсюда живым. Окончив молитву, они двинулись вперед. Полусгнившая дверь сразу подалась, едва не сорвавшись с заржавленных петель, когда дон Микеле толкнул ее ногой. Они вошли, раздирая чулки о колючий кустарник, буйно разросшийся у порога. Пол церкви был усеян человеческими костями. Стоявший в углу изъеденный червями гроб, готовый вот-вот рассыпаться в прах, да лопаты, которыми Бог знает когда копали могилы, — вот и все, что там было. Свет фонаря всполошил сотни нетопырей; с жалобным пронзительным визгом бились они крыльями о стены, ища убежища под сводом готической колокольни, вздымавшимся над главным алтарем.
Глухое место и поздний час невольно нагоняли страх или уж во всяком случае могли хоть кого настроить на самый мрачный лад; и бедный дон Литтерио, который совершенно спокойно думал об этой минуте, пока солнце стояло высоко в небе, понял теперь, когда она наступила, как велика разница между словами и делом. Он не мог отвести глаз от костей, валявшихся у него под ногами, от покрытых зеленоватой плесенью стен, на которых местами еще сохранилась старинная роспись; и застыв посреди церкви, судорожно сжимая пальцы, он ждал, когда окончится вся эта чертовщина.
Дон Микеле положил на пол принесенный им сверток, вынул оттуда книгу заклинаний, облачился в черную епитрахиль, испещренную кабалистическими письменами, и с таинственным бормотанием стал прутом чертить на полу круг. После этого он изобразил в этом круге вход и, приказав подесте войти в него с левой ноги, сунул ему в руку амулет, а потом пошел сыпать латинскими, греческими и древне-еврейскими словами, обращаясь по имени к доброй сотне чертей и заклиная их предвечным Творцом; он то повышал, то понижал голос, иногда совсем замолкал, и только эхо все еще гудело под сводом; порой летучая мышь, проносясь мимо, взмахивала крыльями у самого лица подесты, который сжался в комок и весь трясся, словно промерз до костей; он с ужасом ждал, что вот-вот встанут из могил те самые скелеты, изображения которых он видел на стенах церкви, и усердно молился, взывая к милосердию Божьему в надежде, что заклятия его ужасного спутника не встретят отклика.
Так, стоя на коленях, искал он прибежища у Господа и внезапно почувствовал, как его хлопнули по плечу; он поднял глаза и увидел, что в углу церкви, под сводом колокольни, полыхает синеватый свет и человеческая фигура в длинном саване, в какой обычно одевают покойников,
Призрак застыл на месте. Нет нужды описывать, в каком виде застыл подеста. Дон Микеле наклонился и прошептал ему на ухо:
— Ну, не робейте; теперь самая пора показать твердость духа; живо, живо, спрашивайте все что хотите.
Но все было тщетно: подеста не мог ни пошевелиться, ни ответить, ни даже перевести дыхание.
Тогда дон Микеле обратился к привидению на непонятном языке, а оно в ответ медленно подняло руку и указало на одну из гробниц, с которой был сдвинут камень.
— Поняли? Оно хочет сказать, что, раскопав эту гробницу, мы там найдем вдоволь флоринов.
Но подеста, казалось, ничего уже не слышал. Видя, что нет никакой надежды расшевелить его, дон Микеле подошел к гробнице и без труда спустился в нее. Немного погодя он появился, неся бронзовый сосуд, перепачканный землей; подойдя к подесте, который по-прежнему не мог пошевельнуть пальцем, дон Микеле высыпал перед ним изрядное количество золотых монет (во всяком случае, они казались золотыми); во даже вид золота не смог вдохнуть жизнь в того, кто перенес столько мучений ради обладания им.
Едва последняя монета упала на кучу остальных, как дверь с грохотом распахнулась, и пятнадцать-двадцать молодцов с самыми разбойничьими рожами, вооруженных копьями и алебардами, ворвались в церковь и вмиг справились с нашими искателями кладов, приставив им оружие к груди и к горлу.
Дон Микеле схватился было за рукоять меча, но почувствовал, как четыре или пять копий мигом продырявили его плащ, а одно даже укололо его; тут он понял, что пошевельнуться — значит распроститься с жизнью.
Подеста уже раньше натерпелся такого страху, что это новое происшествие не произвело на него, по-видимому, никакого впечатления. Он по-прежнему стоял на коленях, закатив глаза, втянув голову в плечи, молитвенно сложив руки и сжимая бессознательным движением сухие, костлявые пальцы так, что ногти впивались в кожу; сдавленным голосом он повторял:
— Не убивайте меня, я каюсь в смертных грехах. [20]
В суматохе фонарь опрокинулся и осветил снизу разбойников, которые на мгновение задержались возле своих пленников, чтобы окончательно убедиться, что те не могут, да и не собираются защищаться. Шайка, видимо, состояла из отчаянных головорезов, которых в те времена называли мародерами, а теперь попросту зовут бандитами (хотя бандитами они были и тогда); название это давали преимущественно беглым солдатам, объединившимся вокруг какого-нибудь атамана; шайки грабили деревни и творили всевозможные бесчинства. На некоторых из этих молодцов были надеты железные нагрудники, на других — кирасы; у кого был меч, у кого кинжал, у кого нож; на многих были остроконечные шапочки, украшенные развевающимися перьями и лентами, и почти у каждого на груди или на лбу висел образок с изображением мадонны. Большинство из них было обуто в сандалии из козьей кожи, в которых было всего удобнее лазать и карабкаться по горам.
20
Эти слова, спасавшие в то время людям жизнь, еще и в наши дни оказывают сильнейшее воздействие на так называемых разбойников Римской Кампаньи. Пишущий эти строки лично знаком с человеком, который спасся таким образом от неминуемой гибели. (Прим. автора.)
О лицах нечего и говорить. Длинные лохматые бороды, огромные усищи и всклокоченные волосы при свете фонаря придавали им сходство с чертями, сорвавшимися с цепи.
Один из них, бросив на пол алебарду, которую он держал у самого горла подесты, сорвал с подесты и его спутника кинжалы, висевшие у них на поясе, и встряхнул их одежду, что бы проверить, не спрятано ли там другого оружия.
А привидение, воспользовавшись кутерьмой, сбросило с себя саван и превратилось в обыкновенного смертного; увидев, что времени терять нельзя, оно забралось на колокольню и уселось там на перекладине, ухватившись за выступ стены; оно только и дожидалось удобного случая, чтобы дать тягу и в то же время, сидя в темноте, могло наблюдать за всем, что происходило в церкви, оставаясь незамеченным.