Евпраксия
Шрифт:
Мужчины носились из края в край, били, резали людей, лилась кровь, жестокости и горя каждый день прибывало, счастья убывало. Почему? Зачем?
Евпраксия думала, что только способность к настоящей жизни толкает на преступления, жестокость. Все они, так или иначе, не способны и не пригодны к настоящей жизни – и Генрих, которого знала, и папа, которого никогда в глаза не видела. Молодой Вельф тоже не способен ни на что, и коварная Матильда может вертеть им как угодно.
Женщинам дано потрясать мир и делать его счастливым. Они мстят мужскому роду за его неполноценность, однобокость, ограниченность, они угнетают его своей огромной способностью к жизни, дарованной природой, а мужчины, оставаясь глухи к подлинным причинам
Императору везло в войне против папы и Матильды Тосканской. Но в то же время он безвозвратно утратил сердце своей молодой жены, утратил, так и не завоевав, и стало сердце Евпраксии для императора подобно окруженной тремя рядами непробиваемых стен Каноссе, которую он многократно пытался захватить на протяжении жизни, но добыл лишь ценой собственного унижения перед Гильдебрандом, за что и казнился до самой своей смерти, бессильный и беспомощный.
КУРРАДО
Есть огонь свободный, природно раскованный, не сдерживаемый и не ограничиваемый ничем: пламя рвется вверх и в стороны легко и неудержимо, дым и пепел сеется без всяких преград и задержек.
А в печи огонь смешивается с дымом, давится, корчится в тесноте, не имея свободных выходов, его гнетет собственная сила, он задыхается от нерастраченной ярости, бьется о камень, грызет его, жалит и опадает наконец, обескровленным и на глазах сникающим.
Так и человек, лишенный свободы действия, замкнутый в собственном горе, как в каменном мешке, брошенный на дно отчаяния невозмещенностью своих утрат, невозможностью возвратиться к счастью, даже если счастье это и в прошлом было призрачно-неуловимо. Не вырвешься на волю, потому что неволя в тебе самой, ты прикована обязательствами долга, положением, предназначением, прикована прочно, навсегда – никто не освободит, не спасет, не поможет.
Вот тогда неожиданно появился во дворце он. Итальянская земля удивляла, иногда восторгала, иногда пугала. В нем, показалось, собрались удивленье, неожиданности и страхи этой земли. В лице его будто виделось что-то потустороннее, он не поддавался загару, был болезненно, до прозрачности, бледен, весь светился то ли затаенными вожделеньями, то ли немощью, – по крайней мере, Евпраксия, привыкнув думать о преходящести, неустойчивости сущего, сразу открыла знаки пророчества близкого конца этого человека и невольно задрожала от жалости, потому что был он еще очень молодой, такой же, как и она, двадцатилетний, но в отличие от нее жестокость жизни не тронула его, он далек был от той порчи, которая уже насквозь пропитала душу и тело его отца, императора Генриха.
Сын императора, Конрад, которого называли ласково и красиво: Куррадо.
– Ваше величество, к вам пришел сын.
– Мой сын умер.
– Но я тоже ваш сын.
– Вы! Сын? Нет, мой сын умер.
– Я очень хотел бы найти для вас слова утешения.
– Это невозможно.
– Германская женщина всегда была выше отчаянья.
– Я славянская женщина.
– Но германская императрица.
Она горько засмеялась.
– Здесь говорят: "маньская".
– Меня здесь прозвали Куррадо, но разве от того меняется моя сущность?
– Вы знаете, в чем ваша сущность?
– Стараюсь. Себя познаешь не в суете, не в пустых словах, не в том, чем с таким воодушевлением занимается большинство смертных. Построить нужно в своей душе…
– Построить что? Башню? Такую, как тут возводит из камня каждый синьор?
– Это удивительная земля, ваше величество. Если вы пожелаете, я покажу вам здесь кое-что. Чтоб не просто развеять на миг тоску, выехав из этого палаццо, но чтоб душой прикоснуться к величию этого края! О, здесь в самом деле множество безмолвных башен, но и множество иных – что колоколами своими говорят небу и самому богу. Меж Вероной и Тридентом на Адидже есть обвал, который произошел в миг кончины Христа, когда содрогнулась вся земля и потряслись ее глубочайшие недра.
– Я испытала это страшное ощущение. Видеть – свыше моих сил.
Куррадо был уступчив и настойчив. Стоял перед нею высокий, утонченный, нервно перебирал тонкими красивыми пальцами дорогие каменья на перевязи и эфесе меча, меч совсем не подходил ему, а еще менее подходили золотые шпоры, Евпраксия даже невольно улыбнулась и спросила:
– Вы любите ездить верхом?
– Мне больше по душе бывать в местных церквах. Они неповторимы, ваше величество, и в каждой чувствуешь себя удивительно близким к духовным истокам. Но я рыцарь, меня нарекли в германские короли, для меня было бы высочайшей честью служить вам, ваше величество. Я – ваш сын и слуга.
– Следует ли нам спросить моего исповедника, аббата Бодо?
– Мы можем брать его с собой. Разве не очистится и он душою в этих тихих приютах?
Разумеется, узконосый аббат с радостью согласился ознакомиться со святынями Вероны. Оставлять императрицу без свиты и пригляда никто бы теперь не посмел, и даже императорскому сыну не дозволено заменить собою надлежащее сопровождение. Отступить от правила – значило всего лишь, что всадники императорской охраны остаются перед церковью или собором и стоят там спокойно, не толпясь и не толкаясь, пока эти двое, императрица и Куррадо, сопровождаемые аббатом Бодо, находятся внутри храма. Выходили навстречу гостям еще капелланы и каноники, почтительно кланялись, а затем незаметно отступали куда-то в глубину пространства храма, дабы не мешать таким высоким особам общаться с богом.
Всякий раз Евпраксия попадала как бы в некий новый мир. В маленькой церкви Санта-Мария стояла пещерная полутьма, чудилось, будто тебя заложили со всех сторон желтовато-полосатым камнем и ты отныне навеки останешься в этом прибежище для человеческой нерешительности и напуганности, в этом тихом пристанище от грозных суровых бурь мира. Церковь Сан-Лоренцо с двумя круглыми башнями напоминала крепость, внутри нее узкий проход к алтарю, тоже словно стискивал тебя справа и слева, пытался раздавить: камень напоминал о жестокости не только земного мира, но и небесного, о неведающей жалости высшей силе, что царит над человеком повсюду.
Зато в церкви Сан-Зено, поставленной в честь покровителя Вероны святого Зеновия, можно было наконец распрямить дух и тело, тут был простор, красота, радостно золотился камень, розовым светом играли высокие, чуть не до самого неба колонны; движешься в их коридоре и чувствуешь над головой открытость, свободу, величие.
И все же с наибольшей охотой Евпраксия ездила просто по улицам Вероны, ей хотелось вырваться из тесноты церквей и дворцов, хотелось увидеть горы, травы, цветы. Не морщась переносила она уличный смрад, который все тут считали вполне естественным, хоть и старались перебить при помощи великого множества благовоний. Терпела грохотанье возов по ухабистым улицам, перебранки убогих женщин, проклятья носильщиков, грязь и гомон торгов, запущенность зданий, захламленность улиц, вытье бездомных псов, острые крики городской стражи. Ей нравились богатые веронки – дерзкие, ладные, видно было, жадные к радостям жизни. У них были светлые волосы, округлые плечи, пышные бедра, которые лениво шевелили складки широких платьев. А тонкость талий, крепость фигур хорошо подчеркивали рукава-буфы, украшенные богатой вышивкой. На полных, молочно-белых шеях иногда посверкивали рубины, каждый словно крупная капля крови, а золотые цепочки на плавно вздымающейся высокой груди позвякивали тихо, мелодично, в такт шагам: ступали веронки сонно, задумчиво и… вызывающе-призывно.