Евпраксия
Шрифт:
– Но как? И гоже ли такое делать?
– У вас есть советчик. Аббат Бодо. Мы со святейшим папой знаем этого божьего слугу, верим ему.
– Вы же сами говорили, графиня, что он лишь исповедник – не советчик.
– Когда слуги божьи проявляют наивысшую преданность земным владыкам, их необходимо ценить, ваше величество. Я хотела бы, чтобы вы услышали достойного Доницо, который вот уже много лет слагает поэму о трудах мира сего.
Она позвонила серебряным колокольчиком, и в библиотеке мгновенно возник, будто до этого прятался средь толстенных кожаных книг, некий странный монах. Маленький человек с очень широким лицом, босой, и подпоясанной
Матильда, как заметила Евпраксия, любила окружать себя такими недомерками: сама была мелковата ростом. Странно, что она вышла замуж за огромного грубого баварда, но, видно, потому-то и не подпускала его близко к себе.
– У вас есть что-то для прочтения, отче? – спросила Матильда монаха.
Тот осторожно шевельнул головой, – если б кивнул, она могла бы оторваться у него от мизерного туловища. Сглотнул слюну, откашлялся.
– Читайте, – милостиво повелела Евпраксия.
Доницо начал читать. Жирно булькал его голос, латынь в его поэме умирала, так и не родившись. Это был ярко выраженный убийца языка, поэзии, мысли. Он нахально грабил все, что существовало до него, втискивая в свое писание самое худшее, выдергивая образы как попало. Чаще всего он черпал из Библии, дабы угодить своей повелительнице, но о чем он вел речь, понять было затруднительно. Булькая, он прочел, например: "Новая Дебора увидела, что настало время низвергнуть Сисару, и, подобно Яиле, она вонзила острие в его висок".
Евпраксия ничего не уразумела, Матильда своевременно пришла на помощь.
– Отец Доницо по щедрости своей души называет меня именем иудейской воительницы Деборы, в Сисаре же ваше величество легко может узнать богомерзкого императора германского. Мы со святейшим папой и герцогом Вельфом воздерживались от того, чтобы нанести уничтожающий удар по императору, пока не освободили вас. Никто не знает, на что способен этот богомерзкий человек в своем падении. Но теперь настало время, как справедливо пишет в своей вдохновенной поэме отец Доницо… В вашей поэме, отче, надлежащее место должно быть отведено также императрице.
Евпраксия возразила:
– Зачем, графиня? Стоит ли отвлекать внимание отца Доницо от предмета воспевания? Он пишет о вашей жизни и должен писать о вас.
– Ваше величество, ваше величество, если вы думаете, что задача покажется обременительной отцу Доницо, то позвольте ему посоветоваться с аббатом Бодо… Обратитесь к аббату Бодо, отче, он скажет вам все, что следует.
Монах снова предпринял усилие поклониться, потом понес свою здоровенную мордяку между полок с кожаными фолиантами, беззвучно ступая босыми ногами по мозаичному полу. Наверное, бездарность всегда вот так неслышно скользит в жизни. Евпраксии вдруг сильно захотелось спросить, почему этот Доницо босой, но удержалась, вовремя вспомнив, что она все ж таки императрица. Хотя вряд ли это обстоятельство тут что-нибудь значило, если даже для поэмы бездарного Доницо она сама ничего не могла сделать, а говорить от ее имени должен был аббат Бодо. Один расскажет, другой напишет. От всех издевательств, которые она испытала от Генриха, мордастый монах отделается грязным намеком: "Пусть о том мой стих промолчит, дабы не слишком самому испортиться".
Давно не вспоминала больше Евпраксия свои слова: "Станешь императрицей – осчастливишь мир". Что там весь мир, попробуй-ка осчастливить хотя
Евпраксия не подпускала барона близко, все распоряжения передавала через Вильтруд, но и та вскоре, переняв от самой Матильды манеру разговаривать, неизменно заводила:
– Мы с бароном…
"Мы с бароном" готовились к свадьбе. И не одни они. Говорили, будто сам папа Урбан прибыл в Каноссу, чтобы соединить руки рыцарской дочери и Заубуша; барон изо всех сил пытался доказать Евпраксии, как он изменился, какое обновление снизошло на него с той ночи, когда он вывел императрицу из заточения, а она… она все равно вспоминала красный мрак соборной крипты, резкий свет, шедший от распятой нагой Журины, и нечистую смуглость тела этого проклятого развратника… Проклятый, навеки проклятый!..
Аббат Бодо осторожно напомнил о жалобе императрицы на императора.
Сама составит она ее или?..
– Не знаю и не хочу! – почти простонала Евпраксия.
– Не беспокойтесь, дочь моя, вам помогут. Если вы дозволите, я покажу вам написанное.
Ее неопытность не знала границ.
– А можно не показывать?
– Нет, нет, дочь моя. Этого нельзя. Жадоба недействительна без вашей печати.
– Я дам свою печать.
Но аббат не отступался:
– Все равно вы должны подтвердить написанное собственноручно.
Он принес жалобу на следующий день. Там не было ничего неестественного. Сетования женщины, оскорбленной и ограбленной.
Требование, чтобы император возвратил все, что ей принадлежит. Она подписала и разрешила поставить свою печать.
– Могут возникнуть некоторые осложнения, – сказал аббат, – не все, кто соберется на съезд, знают историю вашей жизни. Будут требовать объяснений. Кто-то должен дать эти объяснения. Лучше всего это сделать вам.
– Никогда!
– Тогда другой, кто хорошо знает вашу жизнь.
– Но кто?
– Кому вы доверяете, дочь моя.
– Кому же, кому? – Она ведь и впрямь не знала, кому верить на этом свете.
– Вы забыли о самом доверенном и самом верном вам человеке, – обиженно напомнил Бодо.
– О вас? А разве могли бы вы, отче, объяснить им все?
– Как сын церкви, я должен поехать на съезд. Мое место там.
– Я этого не знала… Тогда я прошу вас… Если возникнет нужда, отче…
– Да. Только если возникнет нужда.
Неожиданно Евпраксию осенила другая мысль.
– Отче, а если бы с вами поехали туда и киевские послы? Епископ Федор, воевода Кирпа. Епископ – лицо духовное, воеводу вы знаете давно, он, если нужно, тоже мог бы стать свидетелем за меня…
Аббат не проявил восторга.
– Не знаю, захотят их слушать на германском съезде.
– Говорить будете вы. А они – просто молчащие свидетели. Мне легче перенести все это в присутствии русских людей… Поймите меня, отче.
– Я подумаю над этим, дочь моя.
– Мне не хотелось бы услышать отказ. Считайте, что это мое требование.