Еврейский автомобиль
Шрифт:
Я вспоминаю свой сон: синие башни, зеленые купола, а над ними парит бородатый крестьянин. Теперь я знаю, где я уже видел однажды эту картину. В "Истории современного искусства", которую отец выиграл в благотворительной лотерее на нашем летнем празднике в Родице в 1937 году. Эту книгу забыл в трактире "У Рюбецаля" кто-то из курортников. В лотерее на нашем летнем празднике она была призом номер четыре. И хотя отец говорил в шутку, что предпочел бы приз номер пять - бутылку шампанского, эта картина околдовала меня, как ни одна прежде. Бледноголубой теленочек в теле коровы - богородицы рогатого скота.
И вдруг снова вижу наш летний праздник: настил из ольховых досок покрывает болотистую поляну, вокруг на свеженасыпанном гравии теснятся палатки и будки. Все иллюминировано, качаются лампочки и флажки, всюду продают сосиски и картофельный салат, мороженое и кофе, пиво и водку.
Ганзель Якш играет на гармонике, Адольф Донт - на скрипке, а Венцель Вотрубец, веселый Венцель из Зейфердорфа, бьет в барабан. Танцы на помосте из неструганых досок, игра на гармонике,
Я все время держал ее руку в своей, лампочки светились, как светлячки, светили и мерцали, вокруг было темно, только лампочки светились. Зубной врач Закер, поклонник фрау Мотцель, владелицы трактира "У Рюбецаля", прыгнул в воду прямо в своем черном костюме. Мы рассмеялись, а фрау Мотцель вскрикнула. Он был мокрым, как пудель, когда мы его вытащили, совсем мокрым, как пудель.
А потом гвоздь программы: гибель "Титаника"!
Светлячки над водой. "Титаник" плывет по морю, и вдруг взрыв: зеленое и синее, фиолетовое и красное, и корабль разваливается в воде, он разорван на куски.
Все произошло мгновенно, заклубился пороховой дым, взвились ракеты, заискрились пурпурно-голубым в вышине и разорвались над горами, разорвались...
прорван, как будто говорит кто-то. "Титаник" перевернулся вверх дном, нет, это опрокинулась скамейка... неправда... прорван, как же это, прорван... прорыв - красная дыра...
В мозгу стучит: прорван, прорван, прорван... Я неуверенно приподнимаюсь, я слышу: прорван, прорван, прорван... И вот мы уже бежим по коридору, белые стены смотрят на нас, кругом белые стены, коридор дрожит. Прорван, о, чертово слово!
– звучит как раскаты грома. Мы мчимся по коридору. Я вижу только белые стены и слышу: "Прорван!" Все те же раскаты грома - "прорван"! Потом мы все стоим тесной толпой в актовом зале, и какой-то офицер, кажется полковник, произносит речь. Я уже не помню толком, что он там говорил, я слышал одно слово:
"Прорван!" Прорван фронт под Москвой, говорит полковник, это последняя отчаянная попытка русских. Но я слышу только одно слово: "Прорван!"
Генерал Мороз сыграл с нами плохую шутку, говорит полковник, русским зима нипочем, как люди низшей расы, они к ней привыкли, говорит полковник, а для нас она имеет большое значение, потому что в Германии таких холодов не бывает. Потому-то русские и прорвались, говорит полковник, это последний удар лапы смертельно раненного хищника, говорит он.
В известково-белом зале гулко отдаются его слова.
Дрожь охватывает меня: еще никогда, думаю я, враг не прорывался сквозь немецкие позиции, ни в ту, первую мировую войну - ведь на поле сражения мы были тогда непобедимы, - ни в эту. Ведь это мы всегда прорывались: и через польскую линию укреплений, и через линию Мажино, через английскую блокаду и горные крепости Греции, через укрепления Красной Армии. Еще сегодня утром радио сообщило, что мы вот-вот прорвем последнее кольцо обороны вокруг Москвы, и вдруг прорыв русских, да этого не может быть! Я оглядываюсь: побеленные стены, и потолок белый, и валы льда перед окном командует генерал Мороз, и майор бежал бегом по коридору. Мы оттирали носы и уши снегом, когда шли с вокзала, а пехота лежит впереди в окопах, в открытом поле, перед Москвой, в окопах, и я больше не слышу того, что говорит майор. Мне кажется, что далекая рука сдавливает мне горло, я чувствую ее, она выжимает из меня воздух. Белые стены, белые, как снег, мы сидим в ледяном погребе, вся армия сидит в огромном ледяном погребе!
Что нам нужно под Москвой, что нужно нам в Киеве? Это безумие! Этого даже Наполеон не смог!
Я больше не думаю о фюрере, я думаю о Наполеоне: он дошел до Москвы, потом Москва сгорела, потом была река. Как она называлась? Бренезина? Нет, по-другому. Где она находится? Она должна быть где-то за Киевом. А если все это огромная ловушка?
А если русские из хитрости пропустили нас до Москвы и их главные, силы стоят с наших флангов: на севере у Ленинграда, на юге у Кавказа, на востоке у Москвы, а в тылу у нас поляки и чехи, и хлоп!
– ловушка захлопнется, самая точно рассчитанная ловушка во всей мировой истории? Впереди кто-то чтото говорит. К чему это все? Надо выбираться отсюда, ловушка захлопнется, ведь майор бежал бегом по коридору. Почему мы не вскакиваем в вагоны и не мчимся прочь обратно, туда, куда не придет генерал Мороз, в рейх, к границе? Там мы сможем сдержать низшую расу, там нет сорокаградусного мороза, который, лязгая ледяными доспехами, проходит по всему фронту от Финляндии до Крыма!
Я плохо помню, что было потом. Я помню только, как мы выносим скамейки из классов и располагаемся на ночлег в опустевшем помещении, помню мешки с распоровшимся швом, набитые соломой, белесовато-серые мешки, набитые соломой, - на двух таких мешках мы будем спать по трое. Но прежде чем лечь, я достаю из ранца маленький календарь - я и сейчас еще отчетливо вижу его, я записывал туда стихи, - и заботливо разворачиваю сложенный в восемь раз листок, заткнутый за холщовую полоску.
Это карта мира в масштабе 1 : 100000000. До сих пор я ни разу не смотрел на этот листок, географию я ненавидел со школьных лет. Но сейчас я заботливо разглаживаю его и рассматриваю восточное полушарие Земли: я хочу посмотреть, где лежит Березина - теперь я вспомнил название, - перед Киевом или за ним, но я не могу найти Березины. Зато Киев я нахожу сразу. Это город на самом западе, на краю огромного красного государства, перед которым лежит несколько разноцветных пятнышек, одно из них называется Германией. Я смотрю на карту и не верю своим глазам:
– Н-да", - говорит он, бросив взгляд на карту, потом, уставившись в карту, замолкает. И все остальные глядят на карту, а я держу карту в руке, но давно уже не смотрю на нее и пытаюсь успокоить себя мыслью, что, быть может, вся эта история с Москвой не так уж страшна. Сам факт, что мы тут сидим, вот так, без дела, не лучшее ли это доказательство, что проигранная битва просто мелочь? Действительно, разве такая уж беда быть всего один раз побежденным? Мы же победили Польшу, Францию, Норвегию, Данию, Голландию, Бельгию, Югославию, Грецию, Африку, весь мир! Но ведь майор бежал бегом по коридору, а полковник обратился к нам с речью - раньше такого никогда не случалось. А может быть, это просто доказательство того, что вермахт подлинно народная армия? Мой соседи не сводят глаз с карты. Мне вдруг кажется предательством сидеть тут и выставлять на всеобщее обозрение эту карту, эту предательскую карту, эту замаскированную вражескую пропаганду, и я бормочу, что я хотел только посмотреть на Пирл-Харбор, где наши доблестные японские друзья недавно уничтожили американский флот. Потом я снова складываю ее, складываю в восемь раз и засовываю за холщовую полоску, и я прячу календарь, в котором всегда записывал стихи, с тех пор я больше не записывал стихов в этом календаре и никогда больше не смотрел на эту карту.
На ужин нам выдают ром - каждому наливают в крышку от манерки, я проглатываю его одним глотком и говорю себе, что фюрер все уладит. Он не так глуп, как Наполеон. Наполеон вторгся в Москву, и Москва сгорела, и это было концом Наполеона, потому что он оказался без зимних квартир.
Фюрер же как раз не вторгся в Москву, и Москва не сожжена, следовательно, как-нибудь все пойдет на лад, и генерал Мороз тоже не вечно будет командовать, и однажды придет весна, и мы снова будем победно продвигаться вперед, думаю я, неудержимо, как нож входит в масло, весной.
Весной мы действительно продвинулись вперед, и все снова пришло в норму. Мы расквартированы в Полтаве. Я телеграфист большого узла связи. Вермахт входит в глубь России, как нож входит в масло, и перед нами цель, которая, когда мы ее достигнем окончательно, решит исход войны, эта цель Сталинград.
Каждому свой Сталинград
Февраль 1943 года, битва под Сталинградом
Когда гремела битва под Сталинградом и радиостанция "Германия" ежедневно уверяла, что окончательное падение города - вопрос нескольких дней, я не верил, что Сталинград будет взят нынешней зимой, я считал, что это произойдет в начале лета. Я думал так не потому, что не доверял нашему радиовещанию, просто я знал это лучше. Сейчас взять город было нельзя: война на Востоке имела свой четкий ритм! В теплое время года, когда земля просыхала и зеленели поля, фронт продвигался на много сот километров вперед, в распутицу наступление увязало в грязи чавкающих дорог, зимой фронт окончательно замерзал и, сжимаясь, как все сжимается от холода, отступал на несколько километров назад, на укрепленные позиции, чтобы снова, оттаяв весной, осуществить в мае стремительное продвижение на сотни километров вперед в бескрайние владения Востока и чтобы когда-нибудь через десять, через двадцать, а может быть, и через сто лет - остановиться у Тихого океана на страже империи нового Александра Македонского. Нет, когда я вернулся с ночного дежурства на узле связи и со вздохом натягивал на портянки шерстяные носки, а потом снова надевал сапоги, я не верил, что Сталинград будет взят сейчас, в январе или феврале. В тридцатиградусный мороз город взять нельзя, это нереально. Сейчас наши ребята, думал я, займут позиции вокруг Сталинграда, а потом в апреле или мае захватят город, в июне десантные суда форсируют Волгу, в августе танковые клинья достигнут границы между Европой и Азией, где-нибудь в районе Уральска или Оренбурга, и тогда, думал я, наш узел связи при штабе военно-воздушных сил имперской области Украины переведут из Полтавы в Сталинград, и придет лето, цветущее лето, и мы вздохнем свободно, потому что фронт снова двинется вперед. Но пока все это оставалось мечтой, пока была зима и снаружи бушевала вьюга, мороз покрывал окна ледяными листьями и цветами, и я должен был, хотя я только что вернулся с ночного дежурства и собирался лечь, снова выйти из дому, чтобы починить поврежденную проводку на линии, которая вела к товарной станции.