Европа-45. Европа-Запад
Шрифт:
Дуче был хмурый, молчаливый, хотя в его мутных глазах все еще вспыхивала последняя свечка надежды.
Когда партизаны предложили ему вместе поужинать, дуче оживился. Он сам завел разговор о войне, о стратегии, стал приставать к капитану Биллу, чтобы тот согласился с ним,— ведь действительно итальянцы нерешительно вели эту войну и потому не выиграли ее.
— Итальянцы — люди порядочные,— ответил капитан.— Они не хотят ничьей смерти. Зачем им война?
— Вы сказали: ничьей смерти? — переспросил Муссолини.
— Кроме преступников. В особенности военных преступников.
— Кого вы называете военными преступниками?
—
— Я вел итальянский народ к победам. Святой Доминик, мне пришлось дожить до таких дней!.. Мне холодно. Прикажите принести коньяку.
В четырнадцать часов десять минут двадцать восьмого апреля в городок Донго прибыл из Милана начальник штаба пятьдесят второй партизанской бригады имени Гарибальди полковник Валерио, бывший миланский бухгалтер Вальтер Аудизио.
В одной из комнат магистратуры собрался партизанский суд: полковник Валерио, капитан Билл и Пиппо Бенедетти. Михаил Скиба от участия в заседании партизанского трибунала отказался.
— Это дело итальянцев,— сказал он,— и никто не имеет права вмешиваться, кроме самих итальянцев.
Сорок минут спустя по улицам деревни Гермасино маршировала небольшая группа людей. Впереди шел вооруженный ручным пулеметом Пиппо Бенедетти, за ним — Муссолини. Потом капитан Билл и Кларетта Петаччи. Полковник Валерио с пистолетом в руке замыкал группу. На мосту в конце улицы стоял автомобиль. Дуче и Кларетту посадили в машину и повезли на север, в направлении Донго. Дуче сидел молча. Кларетта в отчаянии хватала его за руки, падала ему на грудь.
У полуострова Тремеццо, покрытого буйной весенней растительностью, машина остановилась. Полковник Валерио приказал арестованным выходить. Их подвели к ограде парка. Кларетта сказала дуче:
— Доволен ты, что я с тобой до конца?
Муссолини молчал. Он сумасшедшими глазами смотрел на полковника Валерио. А тот достал из кармана — не оружие, нет! — белый лист, на котором именем итальянского народа, именем справедливости, именем истории было написано — дуче знал это слово — смерть!
Слова приговора падали — тяжелые и звонкие, словно выкованные из стали:
— «За муки Италии, за позор Италии, за убийство итальянских юношей, за насилия над народом, за то, что продал родину, за то, что бросил ее в войну, за преступления перед своим народом, перед человечеством, перед всем миром — смерть! »
Пулемет Пиппо Бенедетти дал очередь. Прозвучали два выстрела из пистолета капитана Билла — последние выстре-лы, которыми народ Италии расправлялся с войной.
Потом пришла грузовая машина, трупы положили в кузов и отвезли в Милан. В тот самый Милан, где зарождались четверть века тому назад фашистские отряды и откуда Муссолини отправился в свой «поход на Рим». Там, на площади Лорето, палача итальянского народа и его любовницу повесили за ноги, и люди приходили на площадь, приезжали туда со всей Италии, чтобы посмотреть на дуче в последний раз — посмотреть и плюнуть.
ПЕСНЯ
— Стой! Кто идет?
— Европа, 45. Подходили, садились.
— Стой! Кто идет?
— Европа, 45.
Европа весны тысяча девятьсот сорок пятого года возвращалась из далекого похода, садилась к солдатским кострам, шла по улицам разбитых бомбежками городов, миновала сожженные села, перебиралась
Европа. Хмурые кафедральные соборы над прозрачными реками и казенная бронза императорских памятников на площадях городов. Великие картины в холодных музеях и триумфальные арки, построенные для тех, кто пролил больше всех людской крови. Смех Рабле, слезы Достоевского, величие Толстого и молодчики в коричневых и черных рубашках, которые спускают предохранители пистолетов при слове «культура».
Европа снова возвращалась к цивилизации, к человеческой правде, к миру. Хватит ли у тебя, Европа, смелости и силы снова подняться на ноги, обновиться, омолодиться? Будешь ли помнить о миллионах убитых и изувеченных, не забудешь ли поклониться праху советских юношей, которые пришли с востока спасать тебя от фашизма и могилы которых разбросаны по твоим полям, лесам и горам?
— Стой! Кто идет?
— Европа, 45.
Возвращались, сходились к своему командиру все побратимы-партизаны: чех Сливка, поляк Дулькевич, француз Риго, итальянец Бенедетти. Уже отвезли раненого Юджина. Куда-то уехал капитан Вилл. Прогудела на север, в Швейцарию, немецкая колонна, а машины, которую послал капитан Билл за кормилицей, все не было. Дети не рождались больше ни в Польше, ни во всей Европе. Их было еще меньше, чем счастья.
И это дитя, что шевелится на теплых руках синьоры Грачиоли, еще, наверно, долго будет голодным. Голодным, как Европа сорок пятого года.
Девочка не могла заснуть. Она вскрикивала, нервная лихорадка трясла ее маленькое худенькое тельце. Она кричала и стонала, словно умирая.
Михаил подошел к синьоре Грачиоли, протянул руки. Итальянка наклонила голову. Она верила этим рукам. Сама мать, она хотела, чтобы крепкие мужские руки, что так долго носили оружие, держали теперь и впредь только маленьких детей. И она бережно передала девочку Михаилу. Девочка была маленькая, мягкая и легкая, как бумажный цветок. Михаил наклонился и поцеловал ее в личико, в маленькое, невидимое в темноте личико.
Франтишек Сливка подошел и сел рядом. Сел, опершись плечом о плечо Михаила, молчаливый и торжественный, как все в эту страшную и радостную ночь. Вдруг он запел. Голос у него был тихий, маленький, как и он сам. Но теплый и ласковый, как душа чеха. Франтишек Сливка пел на родном языке. Два голоса были в его песне: грустный — материнский, и суровый, но утешающий — отцовский. Никто не понимал слов. Но и без того все знали, что эта песня над засыпающим немецким ребенком — песня про всех детей мира, над которыми гремят бомбы, отцы и матери которых умирают, оставляя малышей на произвол судьбы. Это была суровая и страшная песня.
Потом песня сломалась где-то посредине и полилась бодро и спокойно. Франтишек пел о том, как простирает сон свои пушистые ковры и как плавают в них дети, словно в теплом море.
— Гаей-гаей,— пел чех.
— Люлю-люли,— вторил ему Михаил.
— Люляй же, люляй,— отзывался из темноты Генрих Дулькевич.
— Нинна-нанна,— покачивался в такт песне Пиппо Бенедетти.
— О, фер додо,— вздыхал француз.
Дитя спало. Ночь дрожала над горами, над озером Комо, над Италией, над всем миром. А завтра настанет день. И пусть он будет полон счастья, любви и радости...