Европа-45. Европа-Запад
Шрифт:
Старость приближала его к вечности. В молитвах он часто вспоминал о ней. Хотя теперь уже отлично знал, что вечности не существует. Есть пустота. Бездонная пустота, черная и безнадежная, как одиночество, как молчание, как тишина. Но в то же время знал, что только там спасение. Поэтому и жаждал одиночества. Не желал ни во что вмешиваться. Кто это сказал: «Мы, немцы, не умеем хорошо жить, но умирать умеем прекрасно»? Смерть, пускай самая что ни на есть прекрасная, не привлекала его.
Жить!
Где-то еще шла война. Где-то лежал мертвый большой город, которым он некогда управлял. Где-то в весенних немецких лесах обрастали травами непогребенные трупы солдат — немецких и чужих. Какое
Жить!
Благоухание влажной земли в саду. Дыхание Рейна, невидимого меж зеленых холмов. Вечно прекрасная молодая листва на деревьях. И цветение роз. Бутоны, туго свернутые лепестки белых, черных, багряных роз, их медлительное, как поступь, колыхание, их выпрямление и красование. Жизнь казалась ему розой, лепестки ее — годами. Он перебирал годы, как перебирают лепестки; годы были совершенны, были безгрешно-прекрасны.
Вчера вечером в Бонн вступили американцы. Его сестра Лили Сут позвонила из Кельна: «Мы уже освобождены. Отныне я не фрау, а мистрис Сут». Гитлеровцев нет. Они уже никогда сюда не вернутся. Он победил, не вступая в борьбу. Победил своей непоколебимостью, своим одиночеством.
Теперь требовалось еще раз забыть обо всем, что стояло за плечами. Бесконечные обманы и хитрости, подлость и низость закулисной политики, биржевые махинации, мелкие и крупные преступления, без которых он никогда не сумел бы удержаться на своем муниципальном посту, без которых не стал бы независимым, богатым, таким богатым, что смог Продержаться все эти двенадцать тяжких лет среди кустов роз и одиночества.
И он снова прибегнул к напитку забвения, ибо знал, что теперь все будут интересоваться только подлостями тех, кто господствовал последним,— подлостями гитлеровцев.
Его поколение было очищено временем и забвением. Оно сияло, как евангельские символы, и он был таким же и верил, что теперь может гордо выступить из своего одиночества, выйти ex oremo и зашагать дальше свободно, легко и непогрешимо.
Жить!
Слишком глубоко пустил он корни в жизнь, и даже самые яростные бури не могли выкорчевать его родное дерево. Трое детей от Эммы Байер и четверо от Гусси Цинсер. Четверо сыновей и три дочери. Семеро! Халдейское число семерка, вечное число, символизирующее бессмертие. Семь пар старинных часов, которые были в его вилле, он заводил всегда сам.
Жить!
Слова: «Терпение — могущественнейшее оружие побежденного. Я умею и могу ждать» — были главным его девизом. И вот он дождался. И пусть врастает в жизнь великий род Аденауэров, щедро посеянный им род, но он еще не сказал своего последнего слова, его двенадцатилетнее бегство из жизни кончилось, теперь он возвращается. Конрад Аденауэр возвращается во что бы то ни стало!
Жить!
Он еще ничего не знал определенного, еще продолжалась полнейшая его изоляция от окружающего мира, но уже проснулся, уже зашевелился в его закаленном политическими битвами сердце зверь предостережения, безошибочным инстинктом угадывая приближение великих перемен.
Жить!
Накануне американские танки вступили в Кельн и Бонн. Вступили, разгребая по улицам груды битого камня, вступили, давя гусеницами закиданные обломками трупы детей и женщин, убитых американскими и английскими бомбами, вступили без выстрелов и без предосторожностей; на этом берегу Рейна уже не было ни единого гитлеровского солдата, ни разу ни один выстрел не прогремел навстречу американским «шерманам».
Ждал ли их к себе Конрад Аденауэр? Вспомнил ли о том, что некогда породнился с Морганами, что свояк его Макклой, очевидно, прибыл в Европу вместе с генералом Эйзенхауэром и его штабом? А если и вспомнил, то что из этого? Он хорошо знал, что эти лейтенанты и капитаны,
Вдыхал запах влажной земли в своем саду, задумчиво дотрагивался до холодных стеблей роз и время от времени поворачивал голову в сторону Кельна. Впервые смотрел на шоссе, ведущее к его городу, смотрел не отрываясь, упорно, выжидающе.
Ex oremo!
По Ценнигсвег ехал американский «джип» — нелепая машина, куцая и вертлявая, как колобок. Гибкий прут радио-антенны покачивался на переднем правом крыле рядом с подполковником американской армии, поглядывавшим то на этот прут, то на хорошенькие домики по Ценнигсвег.
На то время американская армия располагала довольно большим количеством подполковников, и об этом можно было и не говорить, если б не одно интересное обстоятельство.
Дело в том, что у подполковника была бородка. Бородка была наибольшей его гордостью. Такая эффектная, мягкая, курчавая бородка, удлиняющая лицо и придающая ему выражение меланхолии, некое отречение от дел земных, какое-то самоуглубление, словно у древних философов. И еще было в той бородке нечто эпикурейское, некоторое своеволие, нечто задорно-воинственное, точно у рыцарей-разбойников. При такой бородке к лицу держать руки в карманах, и подполковник держал руки в карманах. С такой бородкой гармонирует расстегнутая рубашка и сдвинутая набекрень каска — и у подполковника всегда была расстегнута рубашка и каска сдвинута набекрень. Такой бородке весьма соответствовали чуть прищуренные глаза — и глаза у подполковника были слегка прищурены. Те, кто знали подполковника ближе, старались истолковать его наружность происхождением: он был из штата Луизиана, где в жилах аборигенов до сих пор течет французская кровь, а в судах до сего времени обязательно не американское право, а действует кодекс Наполеона. Быть может, это был весьма даже интересный подполковник, и жаль, что мы более его не увидим, так как ему судилось выполнить только крошечную роль в экспозиции, так сказать в зарождении спектакля, который потом будет продолжаться не год и не два. Подполковник сыграет свою маленькую роль и уедет дальше — выступать в новых спектаклях, неизвестный и беззаботный артист на безбрежной сцене жизни, занятый куда больше своей шелковистой бородкой, нежели судьбами мира.
Вел машину американский лейтенант — хмурый и неприветливый. Возможно, хмурость эта обусловливалась тем, что он был уже в летах. Он не мог похвастаться молодцеватой и лихой выправкой подполковника, его испещренное морщинами лицо напоминало рельефную карту лет, лишений и забот. Возможно, это был фермер, не раз разоряемый засухами или падением цен, а может, просто рабочий-металлист, испытавший на своем веку долгие годы безработицы. Мог это быть также железнодорожный мастер, исколесивший по Америке все сорок пять лет своей жизни, нигде надолго не останавливаясь, не имея ни родины, ни пристанища.
Лейтенант не улыбался беззаботно, подобно подполковнику, не томился, не бросал вокруг себя небрежных взглядов. Упорно смотрел только вперед, цепко хватаясь взглядом за каждый номер дома, за каждую табличку на калитке.
— Здесь,— наконец сказал он хрипло и немного сердито,— здесь, подполковник.
— Вы уверены? — насвистывая, спросил подполковник.
— Извольте убедиться сами,— лейтенант показал на ослепительно начищенную латунную табличку: «Доктор Конрад Аденауэр» — значилось на ней.