Европа-45. Европа-Запад
Шрифт:
— Я отвечу вам словами молитвы,— очнулся от задумчивости Аденауэр,— виденс цивитатем, флевит супер иллям — увидел город и заплакал над ним.
Но если и блеснули в его глазах слезы в это мгновение, то это были не слезы жалости к родному городу, а слезы радости. Наконец-то! Свершилось! Понурый фатум одиночества больше не тяготеет над ним. Еще не было высказано решающих, самых главных слов, но он уже предвосхитил их, слова эти будут произнесены. Он знал наверняка, что прибытие этих двух американцев окажется той демаркационной линией, которая разделит его жизнь на две половины— на половину мученическую,
Прекрасные слова хранил он для этой цели: лехле унд фербирг ди тренен — улыбнись и скрой слезы. И он улыбнулся, и улыбка вышла болезненная, словно над прахом любимого существа, и американцы поняли, как дорог был для него Кельн, а в душе у него ликовало и пело: лехле унд фербирг ди тренен — улыбнись и скрой слезы, улыбнись и скрой...
— Герр Аденауэр,— поднявшись с места, сказал подполковник, делая знак лейтенанту, чтоб и тот поднялся,— нам поручили спросить вас, не согласитесь ли вы вернуться на пост обер-бургомистра города Кельна?
Аденауэр тоже поднялся. Чашечку он поставил на стол. Пальцы его согнали онемение: они стали молодыми, гибкими, цепкими.
— Великий Гёте сказал: «Нужно с живыми вперед идти»,— произнес Аденауэр тихо-тихо, как бы сам прислушиваясь к своим словам.— Благодарю вас, господа, за пред-ложение и отвечаю так, как велит долг ответить: я согласен.
«Сейчас будет шампанское,— теребя бородку, подумал подполковник, — сейчас будет шампанское, иначе один из нас не джентльмен: либо я, либо этот старый шут».
—- Однако,— вел дальше мягким, но не допускающим возражения тоном Аденауэр,— однако, мои господа, я должен вас предупредить, что до конца войны смогу выполнять эту работу только строго неофициально, ибо три моих сына— Конрад, Макс и Пауль — пребывают в гитлеровской армии. Я могу быть, так сказать, партикулярным советником американской армии по вопросам, которые будут касаться Кельна и его округа, но к большему вы, думаю, меня и не станете принуждать, дорогие мои господа.
— А если вы узнаете, что ваши сыновья в плену у американцев? — подполковник сделал последнюю попытку спасти ускользающее шампанское.
— Это было бы наибольшим утешением для меня, но позвольте считать ваши слова шуткой, и только шуткой. Дабы вернуть нашей беседе ту серьезность, которой она заслуживает, я осмелюсь предложить вам, господа, по бокалу шампанского. Как это водится при каждом джентльменском соглашении.
Он пошел к двери, пошел, чтобы принести шампанское, пошел сам, не желая беспокоить никого из домашних. Американцы смотрели ему вслед. Он шел чуть ссутулясь, опустив руки, которые, как у большинства пожилых людей, казались длиннее обычного. Был похож на кота, на большого черного кота, хитрого, сильного, ловкого: с какой высоты его ни сбрось — станет на ноги.
А старый человек шел и молился. И молитва его была короткая и никому, кроме него, не понятная. Даже если бы существовал на свете бог, то и он, пожалуй, не понял бы этой удивительной молитвы. Аденауэр шепотом повторял только два слова: ex oremo.
СТОЛИЦЫ
Его
Рим лежал за красными старинными акведуками, прекрасный и белый, как облако на летнем небе. Бугристая Римская Кампания отдала городу самые прекрасные свои холмы, она льнула к нему руинами старинных замков и городов, окутывала целым лесом пепельно-серебристых олив, овевала ароматами мяты и розмарина.
Думал ли, гадал ли ты, Михаил Скиба, увидеть Рим?
Когда умирал от ран. Когда стоял на концлагерном плацу и смотрел на черный, как отчаяние, дым, клубящийся над крематорием. Когда тебя подхлестывали, унижали, из-девались над тобой ненавистными гогочущими голосами: эйн, цво, драй, линке ум, рехтс ум, шнелле, ду трексак, крематориумфляйш, эйн, цво, драй![56]
И все-таки выжил — и вот Рим перед тобой!
Эйн, цво, драй... Это останется в памяти на всю жизнь, И как ставили в «колокол» из колючей проволоки, ставили голого, избивали. Две тысячи лет заставляли плакать людей над Иисусом Христом, которому враги надели терновый венец на голову, а эти пытали голых людей — и не колючим терновником, а остервенелой, безжалостной колючей проволокой.
Он побывает в этом самом крупном христианском городе, как живой свидетель того, что человеческие муки куда страшнее мук выдуманного бога. И если бы тот бог действительно существовал, то он должен был преклонить колени перед такими, как Михаил.
Эйн, цво, драй... Иммер марширен, иммер лёс, иммер бистро, ду швайнегунд, ду шайземенш, ду аршлёх, цво, драй...
А каторжная команда в каменоломне!
Они носили камни из глубоких забоев, поднимаясь по вырубленным в скале ступенькам; носили тяжеленные глыбы грязного песчаника вверх, по ста семидесяти восьми ступеням, крутым и высоким. Носили, падая, умирая от непосильной тяжести и изнеможения, и скатывались вниз, в темную мокрую мразь каменных траншей, скатывались вместе с глыбами песчаника, который превращался в их надгробные плиты.
Иммер ауф, менш, иммер ауф! Ауф, ауф, лёс, ду большевик, фердамте большевик, ауф, ауф, иммер ауф!..
Теперь перед ним Рим. Он увидит вскоре и Париж. А после — родной Киев и, как наибольшая мечта, как наивысшее счастье для него, уцелевшего от ужасов Европы,— Москва. Хороший, добрый город, справедливейший город в мире, город-знамя, город — символ человеческой независимости и величия! Всех тех, что умирали, что мучились, изнемогая, что боролись, нужно было бы после войны повезти по самым крупным столицам Европы, а затем — в Москву. И в разрушенный Сталинград.
Когда везли его в барже на расстрел, мог ли он думать о том, что может очутиться здесь, среди Римской Кампаньи, где греется под щедрым солнцем, нежится в дремоте, грезит давним величием, давними победами Рим?
Арбайтен, арбайтен, ферфлюхте фаульленц, иммер арбайтен, кройцефикс... Эйн, цво, драй, лёс шнелле...
Злая рейнская вода поглотила его друзей, а он вот где...
Он, расстрелянный, повешенный, затерзанный, сожженный, воскрес, прошел всю Европу, и теперь перед ним — Рим.