Европа-45. Европа-Запад
Шрифт:
— Пожалуй, самая большая трагедия человечества в том, что глубокие старики дорвались до управления миром и творят одну бессмыслицу за другой.
— Разве Гитлер был старик?
— Зато Гинденбурга, давшего Гитлеру власть, юношей не назовешь!
Пробираясь через сплошные завалы, спотыкаясь на каждом шагу, теряя друг друга во тьме и неизвестности, они наконец очутились на небольшой площадке, расчищенной от развалин. С одной стороны к ней примыкало несколько полуразрушенных, но все же пригодных для жилья домов, с другой — высился небольшой костел.
—
— Среди них попадаются и католики,— возразил Макс,— Эта война показала, что нет ничего: ни веры, ни идей. Какая разница, верит человек в царство небесное, в полигамию или во всеобщее равенство и братство? Все сводится к одному: либо тебя убьют, либо тебя не убьют.
— Человек живет только для того, чтобы бороться за какую-нибудь определенную идею,— сказал Вильгельм.
— Я научился не верить идеям,— сердито произнес слепой.— Если хочешь прожить спокойно, незачем забивать себе голову всяческими идеями. Достаточно капельки веры в самого себя, в свои силы, веры, сохраненной в тех потаенных извилинах души, до каких не добраться никакой власти.
— Ты так говоришь потому, что привык жить в одиночестве,— заметил Вильгельм.— Несчастье сделало тебя одиноким, нелюдимым. Вот ты и решил, что так должны жить все. Но людей неизменно влечет друг к другу. И они всегда борются. Одни — за справедливость, другие — против нее...
— А наш обер-бургомистр? Разве он не сидел в одиночестве?
— Выходит, что нет. Нашлись, значит, какие-то силы, с которыми он был связан. Он ничего не делал для Германии, но, вероятно, что-то делал для этих сил либо,— как они, возможно, надеются,— сможет для них сделать. Потому его и выдвинули. Политические расчеты всегда сложнее, чем это кажется на первый взгляд.
Пивная помещалась вблизи от костела, в глубоком подвале разрушенного дома. Туда вели скользкие ступени. Тесное помещение, освещенное двумя электролампами, выглядело довольно странно. Наличие электричества в этом умершем городе, несколько квадратных столиков, покрытых клеенками, несколько постоянных посетителей, склонившихся над высокими глиняными кружками с темной пенистой бурдой, именуемой пивом, и хозяйка. Она передвигалась среди столиков легко и бесшумно, разнося — по крайней мере такое было впечатление — не пиво в тяжелых кружках, а свою полногубую улыбку, яркую и сочную, как цветок.
Хозяйка, в пестрой фалдистой юбке и белой блузке, темноволосая, полногрудая, выглядела свежей и необычайно привлекательной.
— Вечер добрый, Маргарита! — крикнул еще с лестницы Макс.
— Добрый вечер, Макс.
— Я опять привёл своего нового товарища.
— Очень рада. Пожалуйста, входите.
— А у тебя пиво снова из гнилых яблок?
— Ты все такой же, Макс.
— А чего мне меняться? Вот тебе не мешало б изменить свое имя. Слишком уж оно банальное.
Слепой — он чувствовал все удивительно тонко и точно. Когда Маргарита принесла им две кружки с пивом, поставила их на столик и уже шагнула в сторону,
— Ты ведь знаешь, Маргарита, как я люблю твои руки,— пробормотал он и взялся за пиво.
Выпил быстро, совсем не на немецкий лад, не смакуя, не произнося тостов и не восклицая «прозит», как это делали, за соседними столиками, как делали во всех пивных всей Германии все немцы на протяжении столетий.
— Дай мне еще пива, Маргарита,— попросил он, не интересуясь, выпил ли его товарищ и не хочет ли еще пива, а может, и вообще не хочет пить.— Дай мне пива, а то у меня горит внутри. Ты ведь знаешь, что у меня горит внутри.
Больше она о нем ничего не знала. Знала только, что он слепой, что зовут его Макс и что у него, когда он спускается в пивной зал по скользким ступенькам, все, по его выражению, горит внутри.
Да и кто знал!
— Вильгельм! — сказал Макс, опрокидывая вторую кружку и потребовав третью.— Вильгельм, это правда, что ты сидел в концлагере?
— С тридцать третьего года.
— Ты коммунист?
— Коммунист.
— Тогда почему же ты молчишь? Ты должен кричать! Орать на весь этот подвал, пугать всех, кто здесь сидит, разогнать их ко всем чертям!
— Зачем? Разве для этого я сидел в концлагере?
— А для чего же?
— Чтобы потом, когда освобожусь, строить новую Германию.
— С кем?
— С немцами.
— Хо! С немцами! Ты разве слышишь, как теперь разговаривают между собой немцы? Ты разве слышишь их голоса вообще? Даже здесь, согретые алкоголем, они боятся, как бы их не услышали. Они говорят вежливыми, тихими, как шелест, голосами. Они все стали покорными, лебезящими, улыбающимися тихонями. Куда девалась их дерзость, резкость, грубость? А почему? Да потому, что они боятся своего прошлого. Теперь у всех немцев — одно только прошлое. Будущего не существует.
— Ты ошибаешься, Макс,— горячо возразил Вильгельм.— Народ не может быть виновным. Виновными могут быть только одиночки, только подлецы.
— Хо! Одиночки. А кто они? Все, кроме тех, что были в концлагерях?
— Ты говоришь так, словно тоже виноват. Но ведь ты — слепой?
— Двадцать пять лет слепой! Тысячи людей могут это подтвердить!
— Так почему же ты так убежден, что нет невиновных?
Макс молчал. Пил пиво. Пил жадно и торопливо, словно стараясь залить пожар, бушующий в его груди.
Он вышел из ночей, горячих, как дыхание разбомбленного города. Три года пылал его город, и три года он был в самой сердцевине этого бурлящего пламени, да еще горел на другом костре, о котором никто ничего не знает, о котором никто никогда и не догадается. Ни Маргарита — мягкая, чуткая Маргарита, ни Вильгельм, этот мудрец, наученный горем и страданиями, мудрец, который, не имея пристанища, наткнулся на виллу-ротонду и поселился там вместе с отшельником-слепцом, ни эти вот пивохлёбы с укрощенными голосами и душами.