Европа-45. Европа-Запад
Шрифт:
Михаил поплыл к берегу. Однако берега в точном смысле этого слова тут не оказалось. Прямо от воды начиналась городская улица с высокими каменными домами. Мокрый, дрожащий, вышел Михаил на камни чужой набережной и огляделся, ища, где бы спрятаться. Темная мостовая, темные громады зданий, темный телеграфный столб... И больше ничего. Михаил свистнул дважды, как было условлено. Никто не отвечал. С реки еще стреляли, и берег вот-вот мог пробудиться от сна. Тогда его схватят. Быть пойманным после того, как вырвался из лап смерти? Ну нет!
Михаил
Похоже, ни одного жителя не осталось в этих разбитых бомбежкой мертвых кварталах. Так чего же ему бояться? Подобрав с земли подходящий камень, Михаил сжал его в правой руке и спрятался в каменном завале. Время от времени он бросал во тьму условный сигнал, однако на посвист никто не отзывался. Неужели никого уже нет в живых? А может, они поплыли к другому берегу? Или их снесло течением?
Во всяком случае, до утра оставаться на берегу было нельзя — солдаты устроят облаву и обшарят каждый закоулок. Свистнув в последний раз и снова не получив ответа, Михаил выбрался в переулок и пошел под стенами бывших зданий, то и дело натыкаясь босыми ногами на острые каменные обломки.
Ночь перевалила на вторую половину и уже несла новый день, которому предстояло войти в историю как день «Д» — 6 июня 1944 года,— день открытия второго фронта.
Но Михаил не знал, что происходило в эту ночь далеко на западе. Запад его не интересовал.
Он шел на восток. Впереди была надежда.
В ЛОВУШКЕ
— Не щекочет ли панские ноздри запах дыма, пан Казик?
— Нет, пан майор. Сосед немецкого философа Канта имел петуха, который будил философа очень рано. Кант хотел купить петуха и бросить в борщ, чтоб злодей не горланил на рассвете. Сосед не продавал. Тогда Кант сказал: «Господин имеет уши обыкновенные, у меня же слух метафизический»... У пана майора метафизический нюх?
— Да, пан Казик. Когда мне было столько лет, сколько вам сейчас, у меня был нюх, как у молодой гончей.
— Однако к дьяволу. Я и вправду ничего не чувствую!
— Пахнет, пан Казик. Верьте старому майору Генриху Дулькевичу, который был не только славным коммерсантом, но и не последним поклонником краковской и варшавской цыганерии, знал толк в красивых женщинах, дорогих мехах и мог оценить тончайшие в мире духи. Не оборачиваясь, я мог сказать, какая женщина вошла в комнату — Людвика Сольская, Жуля Погожельская или Ганка Ордонувна. Не спрашивая, я узнавал, какой спекулянт на плацу Наполеона торгует парфюмерией французской фирмы «Коти», а какой носит в кармане всего-навсего флакон отвратительной кельнской воды. Запах, пан Казик! Нюх говорил майору Дулькевичу обо всем. Неужели же вы ничего не чувствуете?
— Вроде что-то есть.
— То-то и оно.
— Как будто...
— И даже бигосом. Польским бигосом, который каждая семья готовит вечерами.
— Правда, пахнет дымом.
— Но каким дымом, пан Казик! Я готов на смерть, дали б только мне посидеть хоть часок в тихом, мирном доме у веселого огня.
— Мы прошли всю Германию только благодаря тому, что забыли о тишине.
— Однако же, пся кошчь! Это уже не Германия, а Бельгия!
— Пан майор забывает, что мы находимся в зоне «линии Зигфрида».
Они стояли на краю большой лесной поляны, повитой сизыми волнами сумерек. На другой стороне ее прижался к молчаливой стене деревьев хорошенький, как игрушка, домик с мезонином. От него тянуло дымом и слышалось рычанье собак. Людей еще не было видно. Казик схватил пана Дулькевича за руку и потащил назад в кусты.
— Послушайте, пан Казик,— сказал тот с мольбой в голосе,— ведь только на часок, на один! Дом заброшен в такие дебри, вокруг ни живой души. Клянусь, в доме какой-нибудь одинокий лесник, и от него нам не будет никакой беды. К тому же мы вооружены. Нас двое, а он один.
— Откуда вы знаете, что там живет лесник и что он один?
— О-о, уж я-то знаю, верьте моему опыту.
Собаки вдруг умолкли. Дулькевич выглянул из-за куста.
— Посмотрите, пан Казик,— прошептал он.
Дверь на крыльцо была открыта. Проход освещался лампой, которая висела, наверно, в коридоре, и в этом проходе, на пороге, вырисовывалась высокая мужская фигура. Мужчина был в темном свитере, из-под которого белел воротничок сорочки, и в трусах, тех грубых кожаных трусах, по которым всегда можно узнать немецкого лесничего. Он был без шляпы,— видно, просто вышел посмотреть, отчего беспокоятся собаки, чтоб сейчас же вернуться в комнату, где поспевал вкусный ужин. В зубах немца торчала трубка. Он посасывал ее, и красные отсветы блуждали по его лицу.
— У него борода и усы,— шепнул Казик Дулькевичу.
— Не я вам говорил, что это лесник?
— Кто там? — спокойно спросил по-немецки лесник, наверно заметив какое-то движение в кустах.
Теперь уже не стоило прятаться. Пан Дулькевич и Казик, держа на всякий случай руки в карманах, вышли из своего укрытия. Лесник, не изменив позы, по-прежнему стоял на крыльце и сосал трубку. Собаки снова недовольно зарычали, но, наверно зная характер хозяина, не показывались на глаза и не бросались на незнакомых.
— Мы устали,— выбрал фразу полегче Казик. Он знал: стоит ему произнести десяток немецких слов подряд — и даже малое дитя узнает в нем иностранца.
— Заходите,— пригласил хозяин.
Крутая деревянная лестница,— наверное, в мансарду. Открытая дверь, а за нею поблескивающая посуда маленькой кухоньки. Затоптанный, но чистенький коврик под ногами. Коричневая портьера, закрывающая вход в гостиную. Это было то самое человеческое жилище, о каком Казик и Дулькевич давно забыли и могли разве только мечтать.