Ежегодный пир Погребального братства
Шрифт:
«Тогда уже оно будет не братство! — выкрикнул кто-то. — А сестричество какое-то! Или смешанство!»
Народ захихикал.
«Голосуем, братишки! Голосуем! Кто за — поднимай руку!»
И тут неожиданно взметнулась волна рук. Кто-то пытался поднять даже обе руки, чтобы сильнее повлиять на исход голосования. Результат выглядел бесспорным — Сухопень ликовал, мужское доминирование было сокрушено.
«Ну вот, — осушил он свою чашу. — Дело сделано. А теперь это надо отметить! Вперед, ребята, выше бокалы!»
Как всегда бывает в подобных случаях, проигравшие обрадовались возможности утопить досаду в вине, победители — обмыть свежую победу; так что все единодушно принялись опрокидывать в рот, споласкивать нёбо, булькать горлом, проливать в глотку и прислушиваться, как оно стекает; все знали, что серьезные вопросы еще вернутся, потому что у пира имелась своя повестка, но пока что шла Увертюра, Зачин, Первый залп. Сухопень радовался одобрению первого предложения — он считал, что женщинам давно пора стать полноправными членами Братства;
Обслуга периодически проверяла вертела и поливала — кто молочных поросят, кто ягнят, кто зайцев (те уже почти сготовились), и зайчатина, изначально хорошо смазанная жиром, щедро политая соусом из щавеля и чабреца, благоухала, как английская лужайка, как корсиканская роща, как осушаемое болото, — силой, нежностью, буйством природы. Зайцы, конечно, были добыты чистым браконьерством, поскольку весной их стрелять запрещалось; дозволительно было брать лишь малое количество длинноухих стариков, поживших, хитрых, солидных и блудливых, седых и шерстистых, и хорошо бы одних самцов, только вот распознать их было невозможно, и это долгое время поддерживало веру, что заяц нечист вдвойне — и как жвачное без копыт, и как неискоренимый содомит, но то была чистая клевета и затаенная зависть, ибо зайчиха, как отмечал уже Аристотель, может зачать еще до того, как разрешится предыдущим приплодом: такая практика восхищала могильщиков, отличавшихся исключительным жизнелюбием, ибо повседневная их жизнь была полна смерти.
Мясо поедалось по готовности и, значит, подавалось по размеру убоины, а овощи — за неимением лучшего, когда мясо временно иссякало; сначала шли зайцы, потом барашки на вертелах, потом теленок, запекаемый четвертями; рыба, угри, миноги, карпы, судаки и щуки, жареные, запеченные, в клецках, в желе или в соусе — вслед за закусками, роскошными пирамидами фаршированных яиц, белых, желтых и зеленых, словно натюрморт, сочащихся свежим майонезом, приправленных петрушкой и эстрагоном; как в Мегаре, посуда была латунной, салатники полны с горкой, и радостное удивление при виде новых блюд распаляло алчность желудков. Каждый год хозяева старались придать пиру некий местный колорит: Марсьяль Пувро выбрал, помимо болотных лягушек, фасоль «можетт», что булькала во внушительных котлах в глубине тысячелетних очагов, — и главные обжоры, примостившись у огня, подрумянивали на углях темный хлеб, потом натирали его чесноком и сверху толстым слоем намазывали эти бобы — как дети варенье на полдник; видели бы вы, как текли у них слюнки, как облизывались они и обжигались от нетерпения, разевая огромные, как пушечные жерла, рты.
Сухопень секунду изучал деятельность окружавших его могильщиков, заглатывание запеканок и паштетов, языки пламени в огромных каминах трапезной. Мудрый Сухопень был величав и неспешен, и даже если суждено ему было свалиться под стол, как прочим, то уж никак не раньше, дай бог, глубокой ночи! И потому он цедил свой черный шинон, а не выдувал его махом, — ох и поляжет тут кое-кто из могильщиков раньше, чем кончится пир! И заснут они, уткнувшись лбом в горчицу, блаженным сном, вторя храпом застольным речам!!! Но главный магистр не мог дрогнуть и пасть головой в соус, смежив веки; ему полагалось держаться до конца и, за исключением официальных передышек, прямо, как солдат перед обелиском.
Дрожа от подступающей благости (по-гречески выражаемой словом «агапе»), похоронщики косились друг на друга, точно лошади перед забегом; гадали, кто первым заговорит после начальства и на какую тему, ибо с нетерпением ждали новых историй и рассказов и на самом деле любым петициям предпочитали эмоции. Первый решительный шаг сделал могильщик по имени Вертело. Он только что прикончил салатник с лягушачьими лапками и облизывал свои блестящие от масла пальцы, залепленные петрушкой и чесноком; тарелку его украшала гора мелких косточек — ни дать ни взять скульптура из спичек. Вертело покончил с чмоканьем и попросил слова, подняв, как положено, правую руку, и Сухопень тут же ему это слово предоставил, дабы прекратить затянувшееся молчание.
РЕЧЬ ВЕРТЕЛО: КАК ЛЮДИВИНА ИЗ ЛАМОТА РАЗРЕШИЛА ГАРГАНТЮА ОТ ЛЮБОВНЫХ МУК
А давайте-ка, друзья-могильщики, вернемся к животрепещущей теме дамского пола, очень она нас всех занимает и интригует, да и какой пир без разговоров о любви и о ее проказах: соленое аювцо в нашем кругу допускается, а любовный труд — грехом не считается (да вы жрите-глотайте, только пробки из ушей иногда вынимайте! Да речь мою вином запивайте!), так что сейчас вместе с вами хочу погрузиться (без всяких там вульгарных наме ков) в устройство мудреное женского организма! Всякий, кто
И родился он хоть и деткой, да ладным да крепким, в полном снаряженье для любовного общенья.
И представьте себе, что этот добрый великан не знал, куда свое хозяйство пристроить, в какую емкость определить и как опорожнить: имущество его было столь изрядно, что не во всякий гараж поместится. Первой его подругой стала коза: но случилось с ней как бы заячья губа, под богатырским натиском лопнула коза и даже вывернулась наизнанку, так что рога завернулись в зад, а шерсть — в нутрянку. Тогда подогнали корову под стать его шишке здоровой. Но только опять не учли давление богатырской кишки: стянули корову ободами железными, обеспечили корсетом надежным, но и корова взорвалась от напора. Жалко корову, жалко козу! Гаргантюа никого не хотел зашибить, попробовал верблюдицу наградить, воткнулась верблюдица мордой в песок, а он своим тараном чистит ей проход, ездит в верблюдице взад и вперед, — только зачистил он ее до смерти. Вот незадача, бедный Гаргантюа! Неужто не найдется ему подруги под стать! О жестокая судьба! О приговор ужасный! Сам себя обслуживай, несчастный! Как же он рьяно взялся за дело!!! Все у него в руках ходило и звенело, как у звонаря Нотр-Дама, динь-дон, динь-дон, вверх и вниз, полировал он свой могучий столб, мигавший единственным грозным оком, и как мортира чугунная с гладким боком. А уж когда пушка давала залп! Осечки сие оружие не знало, все вокруг широко орошало, на всех извергался мощный поток, а в нем сперматозоиды скок-поскок! Весь Пуату в пенной массе утопал, кондитер вместо крема им слойки наполнял, А уж как радовались рыбаки!
Продавали ее вместо жемчуга и осетровой икры. (Чтотакое? Фу-фу фу! К черту Вертело! Заткните это мурло! Хватит! Похабство какое! Все страшно рассердились, ибо могильщики — народ стыдливый и целомудренный и не разрешают упоминать сперму во время еды, но Вертело и ухом не повел и продолжил свою речь.)
— Однажды ствол могучий дрогнул, издавая залп, и заряд влетел к небесам! Председателя городского вече затопило насмерть прямо среди речи — а нечего невпопад рот открывать, собрат. Гаргантюа в ту пору сидел на главном соборе города Пуатье и, увидев это, опечалился. «Клянусь святой Радегундой! Берегитесь, друзья, не моя в том вина, за неимением пещеры, что мне под стать, весь политический спектр может пострадать: достанется всякой власти, хоть исполнительной, хоть законодательной». О ту пору случился в округе великий раздор, из-за цены на бензин случился сыр-бор, чернь вопила и наседала, а полиция пулями отвечала, поливала народ не скупясь, так что много демонстрантов лишилось глаз, зато и менты не остались внакладе, получили тумаков и лежали с открытым ртом. Очень народу хотелось добраться до президентской туши да надрать президенту уши, чтобы прочистить ему слуховой проход, чтобы он нацию услышать мог. Гаргантюа на все смотрел философски и с крыши взирал на ход потасовки, подставив под подбородок кулак; но притомился и задремал наш чудак; а кран у него подтекал частенько, и вот уже с крыши что-то затенькало, а там, глядишь, полило струей, а полиция внизу кричит: ой-ой-ой — щитами головы прикрывает, а дождь золотой все вокруг орошает. Слышен приказ: сомкнуть ряды! Не хватало нам этой еще беды!!
Гаргантюа же спал и видел во сне дивный остров, лежащий на синеве, пальмы, песок, горизонт раскрыт, и он возле пальмы… стоит и ссыт. Так что ливень не прекращался и уровень затопления поднимался — полицейские совсем приуныли, вспомнили об одной недавней были: когда случился пожар Нотр-Дама, Гаргантюа гасил его струей из того же крана — и сотню ментов смыл нечаянно в реку, когда они сидели в фургонах и играли в секу.
И дремал великан на солнце, привалившись к тонкой черепице, а когда пригреешься, всегда что-то хорошее снится. Вот и грезилась ему великанша по имени Бадебек. Такой затейницы не встретишь вовек! Тормошила его, теребила его, гладила-ласкала, тискала-щипала, покалывала ноготком, щекотала ресничками потом (о как это божественно, как приятно, когда ресничкой щекочут, где надо!), и все у него немело, гудело, и Гаргантюа сопел, тек слюнями и прочими жидкостями и в истоме повернулся на другой бок, а с крыши на полицейских полетел черепицы поток. «О, Гаргантюа», — стонала Бадебек; «О, Бадебек», — стонал Гаргантюа и силой великой мужской налился и средоточием этой силы солнечный свет совсем перекрыл им.