Ежегодный пир Погребального братства
Шрифт:
И отважный антрополог Давид Мазон прибыл к ним 14 января и первым делом закатил мопед во двор, а потом снял шлем и стянул перчатки, любуясь садом, который, несмотря на зиму, нисколько не утратил очарования. Он проверил наличие оборудования, блокнота и диктофона и собирался уже задействовать звонок, расположенный с правой стороны от двери, но не успел — Кейт открыла сразу же. Джеймс ждал в приземистом старинном кресле модели «жаба», обретенном на летнем блошином рынке в Кулонж-сюр-л`Отиз вместе с большей частью открывшейся Давиду обстановки: антикварные гардеробы и буфеты из. светло-табачной древесины фруктовых пород, бильярдная в стиле ар-деко и, наконец, небольшая гостиная, где его встретил вставший из кресла Джеймс, — чудесное зимнее солнце лилось с веранды, и это зрелище как на берегах Темзы, так и на западе департамента Де-Севр было столь редким, что стоило упоминания. Джеймс про себя удивился молодости Давида, а также его почти идеальному английскому языку — и, что еще удивительнее, в британском, а не в американском варианте; Давид объяснил, что первые несколько лет учебы провел в Лондоне; и вскоре они уже обсуждали пабы, bubble & squeak и scotch eggs, отчего Давида охватила ностальгия, а Джеймса — острое чувство голода. Они уселись за милый ломберный столик, обитый зеленым сукном, который Кейт разложила на веранде, и Давид включил диктофон.
В департаменте Де-Севр они поселились
Лучше равнина. После финансового кризиса многие британцы продали свои дома, но они остались. Да, у них есть в округе друзья-англичане. Да, они живут тут безвыездно уже три года, с тех пор как Джеймс вышел на пенсию. При наличии в сарае крытого бассейна, в нескольких километрах — поля для гольфа, время от времени — поездок на пляж и приличного вина они вполне счастливы. Или, по крайней мере, вряд ли готовы утверждать обратное. «В конце концов, здесь в некотором смысле Англия», — смело заявила Кейт. «Эти земли были английскими до конца пятнадцатого века, — подтвердил Джеймс, — может, поэтому нам здесь хорошо». «Англия, в которой есть виноградники, — это, можно сказать, рай», — добавил он. Давид от души смеялся, скрупулезно записывая ответы супругов. Развлечения, медицина, шопинг — он расспрашивал обо всем, что составляло их повседневную жизнь, затем стал спрашивать о восприятии окружения. Ощущают ли они себя частью местного сообщества? Что для них значит слово «деревня»? А «сельская местность»? Мнения супругов разошлись — Кейт хотелось большего социального взаимодействия среди жителей населенного пункта, а Джеймс предпочитал, чтобы к нему никто не лез. Он собирался как можно реже выходить из дома. Джеймс больше всего ценил в сельской местности тишину и уединение, а Кейт — близость с природой, общение с фауной и флорой, а также возможность более тесных контактов с окружающими — как женщинами, так и мужчинами, в противовес безличности и взаимному недоверию большого города. Ей нравилось говорить по-французски, раз в неделю ездить на рынок в Кулонж, по вторникам ходить в мэрию на кружок лоскутного шитья, трепаться с парикмахершей Линн, которая приходила к ним пару раз в месяц (Давид подумал, что неплохо бы с ней побеседовать: хотя она явно жила не в деревне, но была одной из немногих работавших в ней — помимо фермеров, могильщиков и толстого Томаса; и он спросил у Кейт номер ее телефона, та поделилась), участвовать в организации ежегодного гаражного сейла, в результате чего Кейт знала в деревне почти всех, не посещая при этом кафе «Рыбалка», которое Джеймс и Кейт на дух не выносили, в чем легко признались Давиду, считая место совершенно депрессивным: лучше пить джин-тоник и красное вино дома в кругу семьи, чем выносить, как сказал Джеймс, адскую вонь этой забегаловки. Что касается Джеймса, то он не решился сказать Давиду, что ему тут до чертиков скучно, что он ищет любые предлоги, чтобы съездить домой в Великобританию — на дни рождения, похороны, матчи по регби; что он совсем не доверяет французам, считая их хвастливыми, ненадежными и начисто лишенными юмора. Пока что он в основном занят тем, что звонит и ждет — то сантехника, то электрика, то кровельщика и далее по кругу, потому что они никогда не приезжают, иногда он даже сомневается, что они существуют.
Разговор плавно перешел на Евросоюз и выход из него Британии; Кейт и Джеймс искренне полагали, что это никак не повлияет ни на их статус во Франции, ни на французов, поселившихся в Англии; а в остальном там как-нибудь договорятся.
В конце концов, Великобритания же остров. А Норвегия тоже не член ЕС и не страдает от этого. Даже наоборот.
Давид остался в восторге от беседы, какие-то замечания надо было еще хорошенько откомментировать, в голове роилась туча скоропалительных выводов. Кейт предложила ему чашку чая с short-breads, Давид чуть не прослезился от счастья; но все же решил оставить хозяев — правда, получив предварительно официальное приглашение зайти на следующей неделе на «аперитив», одно из любимых французских слов в словаре Джеймса, и партию бильярда с последующим ужином, чему Давид уже заранее радовался; он упаковал снаряжение и снова забрался на Попрыгунчика, и тот — не в пример обычному и в честь хозяев дома — завелся с пол-оборота и послал красивое облачко голубого дыма в небо провинции Пуату.
* * *
Когда прадед Люси Иеремия Моро в ночь после танцев увидел, что Луиза, потянувшись к крючку, высунулась в темноту, словно склоняясь пред ним, склоняясь перед Судьбой, он вышел из мрака и встал перед ней яростным идолом ненависти с глазами, горящими местью, безмолвным воплем, раздирающим ночь, как молния без раската грома: Иеремия стоял, сжимая сверток, и молчал, и вся энергия человека, сумевшего выжить среди войны, огня, воды, долгих месяцев одиночества на болотах, сосредоточилась в секунде, когда Луиза вдруг обнаружила его стоящим в нескольких сантиметрах от себя в окружении темноты — дочерна заросшего бородой, черного взглядом, бровями, длинными сальными волосами, с лицом, словно выдолбленным из мрака, и Луиза чуть не умерла от страха — дважды: в первый раз увидев у окна мужскую фигуру, и во второй — узнав Иеремию и поняв, что тот пришел расквитаться.
У Луизы, остолбеневшей от неожиданности, с открытым в безмолвном крике ртом, стукнуло сердце, перехватило дыхание, ей показалось, что сейчас она упадет назад; защищаясь, она выставила вперед руки, Иеремия поднял свой окаянный сверток, отвернул холстину, — мешок вонял кровью и мерзостью, Иеремия вздымал в воздух истинное проклятье, и в тот миг, когда Люси пошатнулась, в секунду, когда она стала оседать под тяжестью ужаса, Иеремия набросил на нее зловонную мерзость, эту смерть, еще окутанную последом, сочащуюся липкой кровью черную плаценту, продолжающую разлагаться и во чреве, бледную зеленоватую кожу плода с плотно сомкнутыми глазами; и Луиза вздрагивает и падает, кровь капает ей на голову, на грудь, лицо заливает трупная жижа, в ноздри бьет мерзостная вонь, это мертвый плод, чей-то мертвый плод, мертворожденный ребенок, Иеремия швырнул ей мертворожденного ребенка, Луиза вслепую отбивается, беспомощно машет руками в отвращении, она скулит и мычит, потому что не может открыть рот, по лицу стекает зловонная жижа, она плачет и дрожит на полу, отталкивая от себя это — что-то неведомое, белое, с закрытыми глазами, в пузыре крови, в пузыре слизи, Луиза мычит в ужасе, не разжимая губы, кричит чудовищным безмолвным воплем и лишается чувств — теряет сознание от страха и отвращения, а Иеремия тем временем скрывается в ночи.
Отец Луизы обнаружил ее на следующее утро.
Он долго стучал в дверь, ему не открывали, и он решился войти. Дочь была все в том же зеленом платье, что и на танцах, и сидела на полу, спиной к зеркалу, с лицом, залитым чем-то черным, с открытыми глазами и остановившимся взглядом, — рядом с ней в лежащей на полу куче отец опознал мертвый коровий плод — теленка, зверски вырванного из чрева вместе с маткой; и все это вместе было
Иногда потеряно все, кроме чести.
Итак, у Пако был ход и привкус горечи во рту. Оставался единственный шанс — заработать финишную десятку, то есть десять очков, которые даются за последнюю взятку, надо было сначала сыграть свой маленький козырь, восьмерку — так Патарен спас свою десятку, Режис избавился от червового валета, а Ален, ловкач, от десятки червей; еще одна взятка на двадцать очков с гаком ушла из-под носа у Пако и Режиса — он бросил на стол тридцать четыре очка: козырных валета и девятку; Патарен тихо, как того требовало правило, объявил «козырный марьяж»; Пако сгреб последние восемь карт, машинально глянул на них, ну что, едва набрали пятьдесят, всего пятьдесят очков, в голове не укладывается, и Патарен поневоле согласился: все, как нарочно, сошлось. Четыре козыря, включая козырных валета и девятку, кот наплакал. Надо сказать, что карты у тебя и правда были паршивые, Режис. Истинная правда. Ни козыря, ни туза, голь!
Толстый Томас был в восторге. Он любил, когда случались катастрофы и жуткие разгромы; родню его составляли кабатчики и крестьяне, крестьяне и кабатчики — и так с незапамятных времен; он, естественно, не подозревал, что похоть, вранье, истребление мелкой дичи и рыбы заработают ему перевоплощение в ежика — одного из последних ежей в деревне, ежа, который угодит под колеса передвижной лавки Патарена, к тому времени уже перешедшей к сыну нынешнего владельца; и Патарен-внук раздавит ежика, хотя тот и свернется в шар, того ежика, который в прошлом был толстым Томасом, и отправит его назад в Бардо, где тот возродится в 1815 году, на два века раньше, в виде клопа — самки постельного клопа Cimex lectularius, которая, проведя пять недель в стадии нимфы, достигла стадии зрелости, темно-коричневого цвета и нескольких миллиметров в длину, родившись в начале июня на первом этаже гостиницы «Золотой шар», большого заведения, расположенного на авеню Кентини в Ниоре, между началом парижской дороги и улицей, которую по аналогии тоже назвали Буль д’Ор — «Золотой шар», с видом на военный плац с бытовым названием Плешка: постоялый двор располагал отличными стойлами для лошадей, двумя столовыми залами, кухней, обширным погребом и примерно тридцатью номерами, что делало его одним из крупнейших заведений такого рода в городе, — держал его некто Лаграв. Самка постельного клопа С. lectularius ночью добывала пищу на теле постояльцев; а жила в щели на одной из поперечин кровати, так что за несколько дециметров пути могла добраться до сонной ступни, оттуда до лодыжки или даже икры с более нежной кожей и между двумя волосяными луковицами вонзить хоботок в кожу спящего, — тогда она наполнялась кровью и возвращалась переваривать ее к себе в укрытие, и потом все начиналось сначала. Иногда ей встречался самец, который тут же протыкал ей абдомен острым половым органом и осеменял, вводя сперму прямо в отверстие, фактически не прибегая к коитусу, и это странное изнасилование было настолько агрессивно, что иногда убивало самку; если же та не умирала от разрыва брюха или заражения патогенными бактериями, то откладывала неподалеку от укрытия несколько сотен яиц, и эти яйца, пройдя пять фаз личинки и нимфы, становились новыми Cimex lectularius, которые, в свою очередь, могли питаться кровью, подставлять абдомен половому клинку самца или же сами становились самцами, готовыми пронзать самок с такими прельстительными брюшками, и все эти членистоногие принимали в себя души, блуждающие в бесконечной цепи перевоплощений по воле кармического Колеса, в неизменном страдании.
Вечером 1 июля 1815 года в гостинице царила суматоха. День выдался жаркий, и, ко всеобщему удивлению, когда солнце начало садиться, явился сам Наполеон Бонапарт с генералами, оружием и багажом. Покинув Мальмезон 29 июня, миновав Рамбуйе, затем Тур и, наконец, Сен-Мексан, где он подвергся большой опасности из-за присутствовавших там монархистов, он достиг Ниора, гостиницы «Золотой шар» в настроении скорее хмуром и замкнутом. Ниор был целиком за синих, в основном из-за размещенных там для борьбы с мятежниками имперских войск; слух о том, что прибыл сам император, распространился быстро; и вскоре под окнами постоялого двора собралась толпа; солдаты, буржуа, граждане всех мастей, люди всё подходили и кричали: «Да здравствует император!» — тому, кто с 22 июня уже им не был. Эти крики бальзамом ложились на сердце Наполеона. Орел показался в окне и поблагодарил толпу собравшихся. Это был его второй визит в город; в 1808 году он оказался в Ниоре проездом и сохранил о нем воспоминание — смутное и благоприятное.
Вечером по прибытии он вместе с генералами Бекером и Гурго ужинал в обществе префекта. На следующий день толпа так не хотела его отпускать, что он решил провести в Ниоре и день 2 июля; в Рошфор он неохотно выехал только 3-го, пришло донесение, что англичане могут заблокировать выходы в океан. Наполеон думал покинуть Францию и найти пристанище в Соединенных Штатах; он надеялся, что верный лично ему военный корабль сможет прорвать морскую блокаду и преодолеть Атлантику.
Клопиха, которая в прошлом была толстым Томасом и раздавленным ежом, конечно, не подозревала, что в тот вечер город был празднично украшен, что имперский стяг, до поры припрятанный в шкафу, реял над площадью Брешь; она вообще ничего не знала про город и его географическое положение, и даже про то, кем были сонные человеческие тела, на которых она кормилась, в том числе и в ту пару ночей, когда она терзала ноги маленького корсиканца, — кровь островитянина и императора оказалась не менее сытной, чем у прочих, а может, и посытнее; Cimex lectularius не заметила ни синий мундир с золотыми пуговицами, аккуратно сложенный на стуле возле небольшой конторки, ни шпагу в ножнах (оружие, которое Наполеон сохранит даже на борту «Беллерофонта» и вплоть до Св. Елены), ни знаменитую фетровую треуголку, которую он носил чуть ли не до лета. Утром 3-го, незадолго до рассвета, самка бежит по императорской лодыжке, затем по бедру, открытому из-за сильной жары; она ориентируется по температуре тела и выделению углекислого газа; клопиха готовится к новой трапезе, вслепую и без удовольствия. За несколько часов до того она отложила в углубление матраса десяток яиц. Дойдя до укромного места рядом с тем, где она кусала прошлой ночью, под бедром, в подколенной ямке, она протыкает кожу хоботком с двумя трубочками, одна — чтобы сосать кровь, другая — впрыскивать антикоагулянт и анестетик. Она втягивает миллилитр теплой крови. И не замечает рефлекторного движения императорской руки, зудящей от вчерашнего укуса; не осознает движения пальцев, которые невольно давят ее всмятку; она ощущает, как лопается ее телесная оболочка и кровь, которую она только что всосала, размазывается по коже спящего, ей больно — почти так же больно, как при спаривании, когда протыкают живот; она не воспринимает смерть, не воспринимает конец ощущений, горячего, холодного, теплого; не воспринимает Ясный Свет, она растворяется в бессознательном; не воспринимает нового зачатия в Колесе и возрождения в другом теле, это только миг в цикле последовательных существований.