Ежегодный пир Погребального братства
Шрифт:
Хлеб был выбран тщательно — для такого случая нужен был коричневатый, заквашенный на старинной пшенице, с легкой-легкой кислинкой, с мякишем плотным, но не слишком, упругим и тающим, с корочкой, расчерченной на квадраты, твердой, поджаристой, местами почти черной, пахнущей огнем, углем, печью; хлеб обходил стол ковригами по четыре или пять фунтов, которые зажимали к левому плечу, как скрипку, а правой рукой отрезали кусок — теперь уже никто не спал, и для хандры тоже не было места: прибыли сыры! Могильщики снова принялись петь, на этот раз гимны, оды и кантаты во славу ферментации, створаживания, сычужного фермента из желудков коров. Слава жвачным, слава! Слава козе, слава овце! Слава бактериям, слава Смерти! И вина снова ходили по кругу! Белое со слезой! Белое под сыр! Белое со всего мира! Пуйи, сансеры, шабли — округлые, как младенец Иисус, о! Ликуйте и восторгайтесь! Цвет вина — под стать сырам! Белое крозское —
Белый цвет царил за столом — но не в одиночестве! «Обратите внимание, — говорил кто-то, — как оттеняет этот прекрасный портвейн стоящий рядом рокфор и старый пиренейский овечий сыр… О, боже мой! Я теряю сознание! Соль и сладость, безбрежность космоса, ангелы святые!»
Биттезеер крутил резак-ворот над «головой монаха», как каторжник; наружу выползали длинные завитки и фестоны, витые ленты, способные украсить гурий в раю, он широко разевал рот и осторожно жевал эту стружку, за которой следовала изрядная проливка из мерсо, но не отрывал при этом правой руки от ворота, ибо боялся, как бы его не отняли у него силой или хитростью, и прекратил давить на круглую рукоятку лишь тогда, когда бутылка мерсо опустела и ломоть хлеба закончился. Он задумался, не открыть ли другую бутылку и не отрезать ли еще ломоть: тут главное не переборщить. Лучше разнообразить удовольствия и попробовать что-то другое, как Громоллар, который сам вознаградил себя за хорошую речь, угостившись ломтиком лионского арома (по его убеждению, лучшего сыра в мире — коровьего с обливкой из виноградных выжимок) с каплей белого сен-жозефа. Биттезеер последовал его примеру, действительно, такой набор мог отправить в ад даже святую Блан-дину. Он так и искрился счастьем. Даже лотарингец Сухопень чуть было не отрекся от вельша из аббатства Вергавиль и от белого мозельского ради этого арома с этим жозефом, да простит его Бог.
На пиру могильщиков подавалось девяносто девять различных сыров, сыры стоили всех речей, и, значит, во время этой перемены блюд не было болтовни, а ораторы и рассказчики (успокоенные и оживленные этим непременным перерывом) оттачивали свое оружие, потому что блеснуть теперь можно было только за десертом. Десерт традиционно считался порой разговоров о любви и в целом отличался довольно игривым тоном, что объясняется характером самого десерта, полого и набитого всякими мягкими материями, как голова у каждого человека.
Фаза подносов шла к концу; сырное воодушевление спадало. Наступали темнейшие часы ночи. Единственными не напившимися из могильщиков были завзятые трезвенники. Первые лица, украшенные золотом, — великий магистр Сухопень, камергер Биттезеер и казначей Громоллар, в последний раз удостаивавшие пир своим сановным присутствием, ибо срок их полномочий в следующем году истекал, держали марку — но ни один не уйдет с пира прямо и не шатаясь. Даже Лионец, вернувшийся на время сыра к винам долины Роны, немного окосел. Он чуть кренился вбок — пустяки! По счастью, чтобы как-то выправиться, впереди оставались десерты.
До прибытия фарандолы, гондолы и даже жирандоли со «сладостями, конфетностями и прочими приятностями», обещанными в качестве десерта, хозяину полагалось взять слово.
Но Марсиаль Пувро гадал, а вдруг он не разольется красноречием и просто лопнет? Ему бы сейчас не вещать, а дремать…
Он объелся по самое не могу.
Обмякнув животом о стол, щекой на скатерть, растекаясь ореолом слюны с оттенком желчи из широко открытого рта; нет, он не спал, а просто собирался с мыслями. Надо же и передохнуть иногда. Он смотрел с близкого расстояния на свой фужер, полный до краев светловатым красным, чей мареновый цвет с искрами света от поленьев отливал оранжевым, как клубника на августовском солнце, и этот гранат, пронизанный пламенем, почти без глубины, чья легкость угадывалась издали, обещая пино-нуар, один из тех редких в этих атлантических краях красных бургундских, что узнается сразу… Раззявя глотку в тридцати сантиметрах от чаши, Пувро начинал ощущать воздействие этого Грааля, даже не нуждаясь его пригубить. Что за добрый самаритянин налил ему это чудо, красота платья которого обещала бедро нимфы, кожу новорожденного, волшебный эликсир, где жимолость будет бороться с ежевикой, а земляника сочетаться с черной смородиной? «Короткие, очень эластичные танины округлят ансамбль», — думал Пувро, и чем больше он смотрел на бокал, чем больше утопал взглядом в жидкости, яркой, как калейдоскоп, мерцающей всеми оттенками красного, тем больше приходил в себя: ему удалось закрыть рот, хоть дело было нелегким; и вернуть разум к сознанию того, что происходит вокруг; мысль мучительно обретала силы, выходила из оцепенения. Все еще лежа щекой на столе, он сумел отчаянным усилием протащить руку к стеклу, притянуть его к себе,
Ему сначала удалось поднять голову, потом кивнуть ею, потом мотнуть справа налево, кропя соседей каплями нюи-сен-жоржа, застрявшими в усах, и оно, как святая вода, разбудило их тоже. Затем он допил свой стакан залпом, после долго, протяжно рыгнул, почувствовал себя, в общем-то, лучше и, оправившись от пережитых волнений, взял слово и заговорил, хотя и с запинками, неожиданными паузами и гнусавым, истинно загробным голосом:
— Дорогие друзья! Славные могильщики! Позвольте мне поблагодарить вас всех за то, что пришли. Скоро подадим десерты. Но прежде выпьем! Выпьем! Поднимем бокалы за Смерть, господню шлюху, всеобщую любовницу!
— За Смерть, за общую нашу любовницу, одну на всех!
Могильщики подняли бокалы — ну, кто еще мог и кого не добили сыры: пир еще не накрыло оглушительным и единодушным сытым храпом. Некоторые ждали десерта и ритуала, чтобы только после них лишиться чувств. Другие заснули еще после мяса и теперь просыпались бодренькие, как уклейки или вроде того. Оценив во время тоста градус бодрости, установившийся в Братстве, Пувро поискал, кого бы из ораторов назначить для выступления до десертов, и удостоверился, что Куйлеруа в здравом уме и твердой памяти. Куйлеруа был могильщиком из Тальмон-сюр-Жиронда, с жуткой, изъеденной оспой рожей, расплющенным носярой, с багровыми скулами; но его выдающееся уродство компенсировалось неслыханной добротой: все любили Куйлеруа. Считалось, что в следующем году, во время выборов в руководство Братства, Куйлеруа вполне мог стать канцлером; или Сухопень — церемониймейстером, и тогда Куйлеруа — магистром, рокировка, конечно, вполне путинская, но разрешенная законами Братства, которые Сухопень и Куйлеруа хорошо знали. Пока что Куйлеруа вел себя как Марсьяль Пувро, то есть закладывал за воротник в ожидании десерта. Вот Пувро его и назначил.
РЕЧЬ КУЙЛЕРУА. ИСТОРИЯ ПУТЕШЕСТВИЯ ЖОФРЕ РЮДЕЛЯ И ОСНОВАНИЕ БРАТСТВА МОГИЛЬЩИКОВ
«Досточтимый канцлер, великий магистр, казначей, могильщики, гробовщики! Я хотел рассказать еще одну историю, прежде чем мы вернемся к нашей скорбной участи, прежде чем Смерть вернет себе свои права. Все вы знаете крепость Блай в великолепном устье Жиронды, Блай с его ценными виноградниками, Блай — город Роланда, убитого в Ронсевальском ущелье и оставшегося там лежать возле своего сломанного меча Дюрандаля… Блай — это еще и удельное владение Жофре Рюделя, — а он, как вы знаете, был прекраснейшим из трубадуров и благороднейшим принцем Аквитании; Жофре был влюблен, он любил издалека, он любил любовь, весну и песню соловья:
Вода из родника течет прозрачна.
Цветет шиповник. Дивный соловей
Свои выводит трели все нежней,
От раза к разу песню улучшая.
Ему подобно, вновь и вновь пою,
Да не отвергнет дева песнь мою».
Все могильщики, конечно, знали о Жофре Рю-деле и немедленно откликнулись на призыв спеть сладкие песни этого высокородного сеньора: пока официанты очищают стол для подачи десертов от все еще загромождавших его разносолов, попутно зажигая свечи и канделябры для последнего Ритуала, все дружно затянули бессмертную оду весне и любви «Quan lo rius de la fontana».
«Жофре Рюдель жил любовью, а любил он одну даму, которой никогда не видел, но дама эта была так прекрасна, так благородна и так набожна, что слава о ней преодолела моря и достигла Жофре, — звали эту даму принцесса Триполитанская, и жила она во Святой земле. Жофре Рюдель услышал ее имя от паломников, возвращавшихся из Иерусалима, коим давал приют в своем замке; а они рассказали ему об Антиохии, о дальней земле и о принцессе Триполитанской, описали лицо ее и душу — и оба они, и лицо, и душа, были равно прекрасны, а песни паломников столь трогательны, что Рюдель, поэт и сеньор Блая, без памяти влюбился в нее и воспел свою любовь в стихах: