Ежегодный пир Погребального братства
Шрифт:
Ей еще повезло, что можно жить у деда. Было куда уйти от Франка. Хотя везение относительное. Не дом, а хлев какой-то. О старике она думала с отвращением. К счастью, она обожала Арно. Вот уж кто больной на всю голову, зато какой забавный. И сердце золотое. Его необыкновенная память на даты одновременно тревожила ее и восхищала. Люси почти не знала сестру своего отца — мать Арно, которая умерла пять лет назад от какой-то жуткой болезни, а можно сказать и иначе: зачахла от тяжелой, тоскливой и одинокой жизни; Люси в то время жила с Франком в нескольких километрах отсюда, по ту сторону Вандейской дороги, где у них были поля и теплицы, — по смерти своей тети Люси, естественно, взяла на себя заботу о двоюродном брате и его мерзком дедуле, которого сама все детство боялась до ужаса; отец Арно хотя и вышел на пенсию, но родственников почти не навещал: сын его сохранил в душе опасливое уважение и на теле — шрамы от отцовского ремня.
Люси не терпелось съехать от них, зажить «нормально», своим домом. Только вот где? И на какие деньги? У матери Люси была своя земля, где-то между Секондиньи и Брессюиром, в плодородной провинции Гатине, — вся засаженная яблонями, с небольшим домиком, Люси мечтала получить ее, поставить там несколько теплиц и посеять овощи в открытом грунте; вот уж был бы рай — участок не гигантский, но с водой и прекрасной почвой; но, к несчастью, все уже несколько десятилетий как было сдано в аренду за бесценок какому-то местному фермеру. И даже если взять землю в пользование, потребуется тысяч восемьдесят или сто на обустройство. Франк обещал помочь и одолжить технику, но все же расстояние — невыгодно гонять машины туда-сюда. Вообще-то она его видеть не желала. С тех пор, как он запросил с нее 50 000
* * *
Когда отец Ларжо был под градусом, когда водка начинала забирать или бормотуха дарила ему — пусть не забвение, но хоть какое-то расслабление, — перемену в его мучениях, и тогда он переставал думать о Христе, сомневаться в вере, но мысленно ухватывал какой-нибудь повседневный предмет и концентрировался на нем, или неотступно смотрел на какое-нибудь растение, или следил за каким-то животным, хотя бы за одной из Матильдиных кошек, и наблюдал со своего стула, как маленькая хищница крадется в сад, лавирует, трется о ствол высокой катальпы, ловит муху или бабочку, катается по траве, и это наблюдение помогало Ларжо не думать ни о чем другом, сидеть у окна абсолютно неподвижно, упершись локтями в краснобелую клетчатую клеенку; он и не просил ничего, кроме этой передышки, паузы в мучительных размышлениях. После, когда вопросы снова кружились в голове, когда возвращались сомнения и прельстительные картины, он вскакивал, хватался за кепку, натягивал куртку и выходил. Он миновал деревню почти бегом, чтобы скорее добраться до края равнины; ему не верилось, что просторы эти внезапно остались без Бога, что дух не веет над полями, что река веры не орошает эти земли, — ходьба заменяла ему медитацию. Он шел сквозь поля на юго-восток; пересекал Севр в Сен-Максире, минуя красивую ферму Болье, направо боковая дорога спускалась к Мюрсе, но он шел прямо вперед, к каменной голгофе, стоящей у перекрестка шорейской дороги с дорогой на Эшире: Христос был единственным побегом, уцелевшим после того, как снесли все изгороди и запахали межи, на ободранных складках голой земли с длинными пустыми бороздами, с полосками белых камешков, поднятых лемехами трактора, — и что за смысл было стоять тут этому Богу нищих, распятому на забытом перекрестке, мешающему автомобилистам видеть подъезжающие сбоку машины? Ларжо пытался молиться, несколько сотен метров что-то бубнил про себя и сдавался. Лучше сосредоточиться на ходьбе, на дыхании, на окрестном пейзаже, — добравшись до плешки холма, он чуть не потерял кепку. Вдали можно было проследить взглядом долину Севра: в одну сторону до Сиека и Суримо, в другую — до Сен-Максира и Эшире; за Сен-Максиром виднелись лопасти ветряков, чья вереница отделяла его деревню и соседний поселок Сен-Реми, — Ларжо скорее угадывал, чем различал шпиль своей церкви. На следующий день ему надо было ехать на крестины в Фей-сюр-Арден, вон туда, за несколько километров, потом на венчание в Вилье-ан-Плен, а еще через два дня на похороны в Беселёфе; приходов у него было множество, чуть ли не каждый месяц добавляли новый участок — а вдруг действительно кроме него никого не осталось? Совсем скоро архиепископ Пуатье собирается слить воедино двадцать пять приходов к северу от Ниора и назвать все это в честь какого-нибудь местного святого; и никаких тебе больше церковных округов; будет один-единственный приход с сорокатысячной паствой на одного-двух священников, оставят еще нескольких диаконов плюс он сам, дай бог, еще много лет будет помогать, даже выйдя на пенсию, — духовная жизнь в этих местах угасала, становилась призрачной и туманной, витала в воздухе, готовая вот-вот растаять. Ларжо казалось, что последние сорок лет перевернули все; в свои шестьдесят пять с гаком он словно проснулся в совершенно незнакомом мире и теперь брел вслепую в сумерках времени, в черной ядовитой массе.
Он глубже натянул кепку и продолжил путь; он, конечно, знал, что до Суримо моста через Севр не будет, а шагать да самого Суримо, а затем в Сиек через Сент-Пезенн, чтобы вернуться в деревню, означало еще добрых два часа ходьбы, то бишь всего часа четыре или пять. Священник взглянул на облака: раннее весеннее солнце напоминало самого Ларжо, вроде бодрое, но в любой момент может подвести. Он вернулся в долину у Мурсэ и пошел вдоль реки мимо деревьев и пасущихся лошадей, — к счастью, почва была довольно сухая, ноги не слишком вязли. Воздух пах травой и гнилью; и лишь омела высоко на ветвях изредка оживляла голые ивы и тополя. Замок Мурсэ лежал печальной руиной — каменная ограда исчезла, вся крыша главного корпуса провалилась; башни зияли огромными провалами, былую славу одолевало забвение. Ежевика и плющ заполонили все своей зеленью, они лезли в окна, тянулись к бойницам, словно щупальца хищного зверя, который когда-нибудь поглотит, обрушит высокие резные колонны, крестовины оконных рам, ребристые своды и даже изящный балкон второго этажа, выходящий на реку, — и только три лебедя и две утки беззаботно кружили на воде среди обступающей разрухи.
Ларжо не молился уже много недель, а может, и месяцев — он только повторял слова, которые без сердца не имели ни смысла, ни силы. Он машинально читал мессу; ему казалось, что вместо него говорит и поет заезженная пластинка. Он все чаще замечал на свадьбах или похоронах, что никто не помнит церковных песнопений; никто не знает, что при чтении Евангелия надо вставать. Ларжо сердился лишь на себя самого; к вечеру ему становилось совсем тоскливо и тревожно, и он знал, что вернется домой, снимет грязные башмаки, наденет войлочные тапки, отстегнет колоратку, сменит свитер на домашний халат и обязательно примет несколько стаканчиков белого, а потом столько же стаканчиков красного и шкаликов водки, чтобы вернуться к привычной апатии, приглушить страх и начать ждать — а вдруг, как это часто бывает, придет Матильда. Ее прихода он и ждал, и боялся, ибо похоть при этом разгоралась с такой
* * *
Гари, возвращаясь в то утро домой после встречи с кабаном, скакавшим по снегу под нараставший гул метели, и не подозревал, что в ходе предыдущих воплощений он был женщиной с крутым нравом, державшей питейное заведение в коммуне Лезе; работницей на кожевенной фабрике Ниора, умершей при родах; капралом артиллерийской бригады из Ла-Шапель-Батон, умершим в 1918 году от испанки в Реймсском военном госпитале; одноглазым колодезником из Рувра, умершим в 1896 году в возрасте ста лет, и волчицей, серой волчицей из эрми-тенского леса, что лежит между Эгонне и Ла-Мот-Сент-Эре — зимой волчий вой слышен с наступлением ночи, когда стаи приближаются к каменным стенам деревенских домов, стоящих на краю каштановых рощ или на опушках дубрав; их видят и весной, когда волки в лунном свете идут на водопой к ручью возле Чертова камня — на них охотятся ради острых ощущений и награды, ставя ловушки с мощными металлическими челюстями, способными надвое разрубить кошку и отсечь лапу лисице, иногда попадается и волк, и тогда ему отрезают уши и хвост, чтобы получить деньги в мэрии, которая отправляет счета в Ниорскую префектуру. Известно, что волк нападает на человека, только если заболеет бешенством, и тогда он смертельно опасен, может и заразить, и загрызть. В 1894 году департамент выплатил награду за отстрел тринадцати волков, в 1895 году — семи, в 1896 году — шести, в 1898-м только четырех, а в 1901-м — одного; потом с волками будет покончено, и эти крупные представители семейства псовых, уносившие овец и маленьких деток в народных сказках, переведутся совсем.
Двадцать третьего фримера V года Революции, накануне рождения колодезника в деревне Ла-Куард только что образованного департамента Дё-Севр, от которого потихоньку удаляется пламя войны, оставляя безлюдные села, заброшенные поля, поредевшие стада, то есть 13 декабря 1796 г., агент жандармерии Пруст пишет за вдову Мари-Жанну Буше, в девичестве Ландрон, безграмотную, «ходатайство к членам муниципального управления, дабы граждане распорядители испросили у департаментских властей и выплатили ей денежное вознаграждение за благородный поступок мужа ее Жан-Пьера Буше: затворяя ограду выпаса, Буше был атакован бешеным волком, который кусил его за руку и разорвал бедро. Увидев кровь, Пьер Буше бросился на свирепого зверя с криком: „Пусть я погибну, но избавлю родину от урона, который может учинить этот бешеный волк. Ценою собственной жизни я спасу жизнь соседей“. И тогда между ним и зверем завязался небывалый поединок: истекая кровью, крестьянин сумел из последних сил отрубить волку голову топором, единственным своим оружием обороны. Жан-Пьер Буше скончался от полученных ран и оставил вдову с многочисленной семьей, черпавшей средства к существованию исключительно в результатах ежедневного труда покойного мужа».
Серая волчица, которая станет колодезником, потом капралом, а затем кабатчицей, заразилась бешенством через мочу и слюну рыжей лисицы; болезнь гонит ее прочь от воды, делая жажду неутолимой, ее челюсти кусают все, что могут: ветку, камень, изгородь; пенистая слюна капает с губ, висит на клыках; волчица странно скулит, повизгивает от боли. Она не знает, что обречена; вирус незаметно охватил весь ее организм, поразил мозг, разъел нервы; она куснула в загривок одного из своих волчат, не зная, что ввергает в болезнь и его; она много дней блуждала, мучаясь от жажды, такой страшной, что ей хочется грызть камни, — но едва она выпьет каплю воды, боль становится так сильна и невыносима, что волчица бежит даже от капель росы на траве, даже от клейкого следа слизняка на листьях, все разжигает ее бешенство, все гонит вперед, к изнеможению. Она уже не боится опушки леса и запаха человека, хотя пряталась от него с рождения; она идет прямо к полянам, ее глаза горят смертельным огнем, она воет, ее шерсть отливает синевой и топорщится от пота.
Волчица видит человека, он двигается — она скачет к нему и набрасывается так, как атакуют волки крупную добычу — оленя или корову: кусают за ногу, чтобы противник пригнулся и можно было достать шею. Волчица впервые чувствует так близко запахи человеческого существа — дым, шерсть, кровь и лук. Потом волчица пытается укусить ладонь, лежащую на жердине, рвет ее клыками; крестьянин кричит — она пугается этого вопля, не похожего ни на блеяние овец, ни на шипение лисиц, ни на стон лани, когда загрызают ее олененка. Волчица хочет убить человека, но еще — укусить деревянную перекладину, чтобы расцепить челюсти и прекратить мучительную боль в горле, она рычит, она не может слизнуть кровь, капающую из раненой руки, прыгает, разинув пасть, теперь уже чтобы достать шею. Человек инстинктивно уклоняется, они падают наземь, она кусает его со всей силы в руку, в грудь, в бедро — мужчина машет чем-то твердым и опасным, она хочет вырвать это зубами, мужчина высвобождается и оглушает ее топором, она оседает, хрипит, сознание путается, кровь заливает ей пасть и причиняет адскую боль, она смертельно напугана, взмах металла, все меркнет, черная молния, у волчицы темнеет в глазах, и крестьянин, немой от мучительной боли, смотрит на голову волчицы, отрубленную от тела, на окровавленную тушу в траве — и на свои раны и тут же теряет сознание от ужаса и потери крови, а душа волчицы уже направляется в Бардо и в деревню Рувр, к церкви Сен-Медар, чтобы почти на сто лет сделаться колодезником, а потом капралом, а затем кабатчицей в Бовуар-сюр-Ниор и после этого наконец стать Гари, который тем утром возвращался домой, после того как увидел, в нескольких шагах от изгороди, на снегу, запорошившем равнину, того кабанчика, который в прошлом был отцом Ларжо.
Добравшись к себе на ферму, Гари поцеловал Матильду и рассказал ей про то, что на окраину деревни явилась не иначе как дикая свинья, а к толстому Томасу — парикмахерша, не забыл он и про жандармов; Матильда ценила Линн, хотя встречались они совсем редко, — она сама предпочитала стричься в салонах, расположенных в торговых центрах, где та же услуга предполагала ряд дополнительных развлечений: выехать из дома, проветриться и заодно пройтись по магазинам.
Матильда любила последние дни адвента и подготовку к празднику Рождества, с нетерпением ждала сочельника. Она с юных лет ходила к полуночной мессе — после службы все возвращались домой в темноте, по морозу; съедали сочный, сладкий апельсин, выпивали чашку горячего шоколада и ложились спать. На следующий день собиралась родня. Патриархом сидел во главе нарядного стола Рене, отец Матильды, в окружении дядей, теть, родных и двоюродных братьев и сестер; а перед ними стояли устрицы, запеканки, птица, каштаны, рождественское полено, которое на местном наречии звали «колодой» — «рождественской колодой», одно большое полено тлело в камине, а другое — кремовое, сладкое — выставлялось на стол. Матильда вспоминала вещи из прошлого: керамический горшок для маринованных огурчиков, устричный сервиз в форме ракушки, настольное эмалированное ведерко-мусорницу, подставки для ножей — все то, что у нее ассоциировалось с 1970-ми годами и что исчезло вместе с оранжевой настенной электрооткрывашкой для консервов, с именными кольцами для салфеток и даже самой полуночной мессой, которую теперь служили в десять вечера и в двадцати километрах от ее дома. Перед Рождеством она всегда покупала пару журналов из тех, что обычно лежат возле кассы в супермаркете, и искала в них новые идеи украшения дома (цветы, вазы, свечи, салфетки, серебряные шишки, омела, падуб), рождественской елки (шары, гирлянды, ангелочки, хлопья снега из аэрозольного баллончика) или даже двора (светящийся Санта-Клаус, вторая елка, рождественская гирлянда для собачьей будки), и радовалась, потому что все эти приготовления означали (помимо пришествия Спасителя в мир), что приедут дети, что все соберутся, будут всячески баловать друг друга, тискать и дарить подарки. Этот ритуал доброты имел для нее особое значение; ей хотелось, чтобы подарки, дары ассоциировались с явлением Младенца Иисуса, а не дурацкого бородатого дядьки в красном костюме — конечно, симпатичного и забавного, но абсолютно бессмысленного, — что за нелепица: северные олени в Пуату! Кстати, с каких это пор Санта-Клаус стал тут главным благодетелем? В других краях еще ждали святого Николая или трех волхвов, а здесь, между Луарой и Дордонью, Младенец Иисус оказался полностью вытеснен, да просто выкинут с поздравительных открыток — может, потому, что он младенец? Матильда была секретарем ассоциации верующих. Их было мало — тех, кто поддерживал шаткий огонек веры и помнил о том, что церковь — это не только лишний расход на починку кровли.