Ежегодный пир Погребального братства
Шрифт:
На втором этаже, за поздним Средневековьем и Ренессансом был Восток и самая красивая мечеть Франции: дамасской работы кедровый потолок парил над шестью колоннами с розовыми прожилками мрамора, поддерживающими кордованские арки, ее михраб из драгоценного дерева обращал к Мекке сверкающую нишу из зелено-голубых изразцов, персидских и турецких, по стенам чередовались расписные двери шама и изникская плитка — мечеть пестрела канделябрами, молитвенными ковриками, высокими пустыми гробницами выдуманных святых и реликвиями прошедших страстных увлечений: османская стела с могилы Хатидже, как звали в действительности его Азиаде, Госпожу Хризантему, внезапно казалась стоящей снаружи, на воздухе, на просторе холма, встающего за Золотым Рогом; и вдруг, покинув мавзолей, посетитель оказывался на погосте. Зачарованный Арно смотрел, как Жюльен Пьер Лоти-Вио идет по стамбульскому Эюпскому кладбищу, в тоске обращая взор к лежащему внизу Золотому Рогу, — ветер с Босфора качает ряды темных кипарисов, застывшие, как минареты; Жюльен Вио бродит между гробницами, он ищет стелу той, кого любил десять лет назад, молодой черкешенки с молочной кожей, медовым голосом, маковым взглядом, Хатидже, — в своем романе «Азиаде» он облачил ее во все шелка Востока, — и теперь узнал, что она умерла, угасла от тоски, одиночества и забвения. Лоти не читает по-турецки, кто-то разбирает для него надписи на могилах, жалкие колосья мертвого жнивья — издали светит так хорошо знакомый ему Стамбул, лучами озаряя и самые облака. Гробницу находят, Жюльен Вио охвачен душевным волнением; по его просьбе произносят имя молодой женщины и фатиху — короткую
* * *
Доктор Николо ответил ему уклончиво «мороз на дворе» и заказал «Виандокс» (Viandox®); Томас вспомнил, что есть такой старинный бульонный концентрат, и стал соображать, осталась ли где-нибудь на кухне бутылка. Давненько мне никто не заказывал «Виандокс», подумал он; название всколыхнуло массу воспоминаний: блюдо с крутыми яйцами на прилавке и рыбаки, которые на заре съедали по яйцу, глотали черный кофе и тут же ныряли в болотный туман. Томас сходил на кухню за искомым продуктом, потом нацедил в чашку немного этого странного дегтя, долил до верха горячей воды из титана. Доктор Николо потирал руки и следил за его манипуляциями с предвкушением. За окном усиливалась метель; врачу предстоял тяжелый визит к умирающему пациенту, — сначала лучше согреться. Николо любил свое дело. Он любил пациентов, любил свой кабинет в Вилье, любил ездить по вызовам; он был человек собранный и приветливый; выучился в Пуатье, и вся его родня была из местных: покойный дядя, ветеринар-пьерохристофорец Маршессо почти сорок лет обслуживал здешние отары и врачевал лошадей, крупный рогатый скот, коз, собак всех мастей и даже, в отдаленные времена и в случае крайней необходимости, гуманоидов, но никогда не кичился этим перед племянником или коллегами; родитель же его, Жермен Николо-старший, вполне еще крепкий старик, несмотря на преклонный возраст и любовь к коньячку, пользовал в свое время в Кулонже целые поколения и простых крестьян, и бомонда; и одинаково любил обмывать крестины с нотариусами в приличной харчевне и выпивать в зимнюю стужу на дворе фермы, когда закалывают свинью и в воздухе пахнет паленой щетиной, — ни отец, ни сыновья особо не разбогатели; клиенты норовили отплатить за чудо исцеления курами, утками, яйцами, кроликами, бутылками вина, домашней водки, коньяка, виски и даже зарядом дроби из-за одной запутанной истории, которая в конце концов разрешилась миром. Доктор Николо-младший жил хорошо, с комфортом, заездил уже в хлам не одну машину и знал округу лучше, чем собственную ладонь, помнил наизусть все названия деревень, местечек и их жителей: любого перелеска знал название, любой дальней фермы обитателей и помнил, кто из них живет по старинке, в одном доме со скотиной, на утоптанном земляном полу. Теперь же доктор Николо смотрел на густо падающий снег, за окном мело, он потягивал «Виандокс» (Viandox®) и наслаждался теплом от дровяной печи. Толстый Томас следил за доктором с дальней позиции, из кухни, как за опасным зверем, каким-нибудь тигром: такой возьмет и посадит человека на диету или упечет в больницу — и глазом не моргнет. А Николо набирался сил для визита к Марселю Жандро, старому школьному учителю и поэту, который уехал из Эшире и поселился у дочери, то есть вернулся в Пьер-Сен-Кристоф, где столько лет преподавал в школе, и в этот раз, как понимал Николо, вернулся навсегда: сегодняшний визит вполне мог стать последним, старик Жандро был при смерти, с каждым вдохом его легкие скрежетали, как вороны, он уже два дня не приходил в сознание, руки распухли от водянки, сердечный ритм путался, и вся эта ситуация наполняла сердце врача печалью — что ж, сделано все, что можно, дабы облегчить человеку последние часы, и доктор Николо допил свой «Виандокс» залпом, словно стопку анисовой, поблагодарил толстого Томаса, сначала загнанного страхом болезни в дальний угол кухни, а потом притянутого алчностью назад к стойке как раз вовремя, чтобы принять от клиента положенные 2 евро (он решил привязать стоимость «Виандокс» к цене чая, что показалось ему вполне честно), вяло пожал доктору руку и махнул на прощание полотенцем, когда Николо скрылся за дверью.
Вихри снега окутали доктора текучим и призрачным ледяным саваном, который летел за ним до самого дома Магали, дочери старика Жандро, когда-то учителя и литератора, автора изданного почти шестьдесят лет назад и всеми забытого романа «Зов природы…», из-за которого его, можно сказать, выдворили из села, где он преподавал и где с незапамятных времен жила его дочь, теперь уже сама пенсионерка. Старческая немощь вынудила Марселя Жандро покинуть убежище в Шалюссоне близ Эшире, покинуть берега Севра, плотву и замок Ла-Тайе, воздвигнутый правнучкой Агриппы д’Обинье, ставшего посмертной реинкарнацией Иеремии-висельника, отчима деда Люси Моро и ее кузена Арно, сейчас по-прежнему поглощенного видом огня и собственными мечтами, в миг, когда доктор Николо звонит в дверь Магали Беллуар, в девичестве Жандро, ее отец еще цепляется за жизнь в тишине, полной натужного дыхания и постоянного хрипа, которому вторит журчание кислородного аппарата и мерный стук настенных часов, он борется с неминуемой смертью, чью близость доктор, едва войдя в комнату умирающего, отчетливо угадывает по вялости взятой им ладони, по ямке, которая остается на предплечье при надавливании, по слабости сердцебиения, по аритмии, по лицу, вдавленному в подушку, по закрытым глазам, по расслабленным морфием щекам, по открытому из-за отвисшей челюсти рту, — это тяжесть тела, думает Николо и смотрит на Магали с ее запавшими от бессонницы глазами, потерянно ждущую того, что, наверное, неминуемо, — ее ладонь прижата к губам, глаза дрожат влагой, а может, сейчас Марсель Жандро слышит строки Вергилия: Omnia vincit amor: et nos cedamus amori — или вспоминает свои болотные вирши, или блики на спинках окуней, или алые зимние небеса, или повесть о Иеремии и Луизе, суровую, как мертвая зима, или нежную преданность дочери, которая ухаживала за ним все последние месяцы, когда, измученный старостью и болезнью, он, съежившись, лежал в постели, все глубже уходя в ватный матрас, утопая в перьях подушки, — но этого уже никто не узнает, и Магали и доктор Николо чувствуют, что скоро фраза окончится точкой, что голос вот-вот угаснет с концом
Марсель Жандро словно ждал прихода Николо, чтобы успокоиться и не услышать, как доктор сказал: «Все кончено», не почувствовать, как он в последний раз коснулся пальцами сонной артерии и вслушался в вечную тишину сердца того, чья душа уже движется в Бардо, того, кого уже осеняет зарей надежды Ясный Свет, — Марселя Жандро, поэта и учителя, живописателя злосчастий Иеремии, больше нет, Николо только что засвидетельствовал этот факт на голубом бланке свидетельства о смерти, он загибает часть листа, предназначенную для служебного пользования, а Магали уже плачет отчаянно, навзрыд, — так старое дерево на краю обрыва вдруг заденет стриж — лапкой или крылом, и оно рушится в бездну; горе Магали крепилось до конца и теперь изливает месяцы сдерживаемых рыданий.
Она в последний раз взяла отца за руку. Сквозь слезы пробормотала что-то вроде молитвы.
Потом закрыла за собой дверь спальни и вышла к доктору Николо, заполняющему ту часть свидетельства о смерти, что предназначена для представления в официальные органы.
Сквозь слезы проговорила: «Он ждал вас, доктор. Он ждал вас».
Сквозь слезы проговорила: «Вы же выпьете рюмочку, доктор».
На что Николо чуть охрипшим голосом ответил: «Не откажусь, мадам Беллуар. Не откажусь».
И пока доктор Николо залпом опрокидывает шкалик, Магали достает телефон, чтобы вызвать Марсьяля Пувро и его скорбнолицых могильщиков.
ПЕСНЯ
Изгнание — густая камедь, что течет из глаз, забивает горло и ноздри, не дает дышать. Пьер Баливо идет меж бурых дубов с продолговатыми блестящими узорными листьями, меж белых кедров, хвощей и бересклета, не переставая дивиться даже теперь, проведя много месяцев в бегах, этим лесам Новой Англии, с их бесчисленными деревьями, неведомыми растениями, с буйной фауной. Они дают свободу. Пристанище. Уже начало июня, солнце припекает. В тени гудят насекомые, прозрачные водомерки осторожно ходят по заводи у родника. Воздух пахнет цветами и мхом. Пьер кладет котомку и садится у воды. Он снимает фуфайку; вот и шрам на животе; при каждом раздевании он вспоминает о том, что случилось год назад, за тысячи лье отсюда, когда драгуны прискакали в его деревню Мозе — прежде Пьер никого не боялся. Еще не огласили эдикт Фонтенбло, отменяющий Нантский эдикт о свободе веры; ничто не предвещало опасности со стороны этих грозных драгун, посланников короля. И все равно. Десятки тысяч протестантов насильственно обращены в католичество. Еще десятки тысяч стали изгнанниками. Сотни погибли.
Пьер входит обнаженным в прозрачную ледяную воду, распугивая стрекоз и косиножек. Что за счастье. Ощущение свежести пробирает до дрожи.
Он замирает и погружается, а вокруг громкая тишина леса вторит бесконечному эху гор. Когда под воду уходит голова, становится слышно, как бьется сердце. Он выдыхает и смотрит, как убегают вверх пузырьки. Старается продержаться как можно дольше; он играет в утопленника, а потом всплывает и полной грудью пьет воздух. Пьер несколько минут барахтается, почти не двигаясь с места, в крохотном озерце — природном колодце, купальне. Ему легко представить, как вечером сюда приходят на водопой звери — лоси, а может, и рыси и, конечно, волки. Он уже три месяца бродит в этих местах, ставя ловушки и забирая добычу, чаще всего в одиночку. Бобры нагуляли жир, после их маслянистых шкур руки пахнут козлиной.
Пьер выпрастывается из воды и ложится под дубом обсохнуть. Пристанище. Он знает, что не видать ему больше проклятой провинции Пуату, ни даже Франции, где царят смерть и бесправие. Прощай. Пьер отдается нежной ласке воспоминаний и теплу ветерка. С верхушки дерева пускает дивные трели соловей, словно ликуя от возвращения солнца и весны. И от его чистой радости Пьера вдруг охватывает глубокая грусть. Он проводит пальцем по шраму. Он снова видит жену, нежную, прекрасную, строгую, как храм, видит ее узкие руки, срезающие розы и протягивающие ему букет.
Ей бы понравилось одиночество Нового Света, невиданные безбрежные пейзажи, населенные беспокойными дикарями, где нет ни церквей, ни деревень, ни кладбищ. Пьер зажмуривается крепкокрепко; он так сильно сжимает веки, что из уголков выкатываются две скупые слезы.
Как давно я тебя люблю, никогда я тебя не забуду.
VI
ПЕЛАГИЯ ЧИТАЕТ БУДУЩЕЕ ПО КОРЕ ВИШЕН
Если ехать на север в направлении Кулонж-сюр-л’Отиза, то у пересечения с главной местной артерией — нантским шоссе — виднеется каменная глыба, которая и дала имя ближайшей деревне — Пьер-Сен-Кристоф, или Камень Святого Христофора. И сегодня на безымянной опушке возле небольшой Люкской рощи стоит этот остаток дольмена, сказочный стол, чья центральная часть, многотонный гранитный блок, замшелый, изрезанный морщинами — венами корней и плюща, завален кпереди, словно угрюмо замкнутый рот — именно его и зовут Чертовым камнем. Мэр Пьер-Сен-Кристофа и главный гробовщик Марсьяль Пувро установил там, на финише «тропы здоровья», куда заглядывает разве что по весне пара рыжих белок, информационный стенд, где разъясняется, что эта бесхозная гранитная глыба доставлена сюда — о чудо! — чуть ли не за двадцать километров с севера, так как недра деревни образованы исключительно известняковыми породами, и предположительно является погребальной камерой эпохи неолита; камень известен с незапамятных времен, обследован в 1886 году отцом Лакруа, иезуитом и членом Общества любителей старины Западной Франции; раскопки особых результатов не дали (стенд об этом умалчивает), правда, в многочисленных зазорах между сползшим перекрытием и гигантскими каменными опорами почему-то обнаружились петушиные и куриные кости и немалое количество монет, а когда расчистили от земли и каменных завалов тыльную часть, то вместо древностей, каменных фрагментов и каких-нибудь костяных скребков обнаружили вполне современные ткани, отрезы драпа, платья, фланелевые брюки, полотняные носовые платки и даже пряди волос, что добрый иезуит не без высокомерия отнес к «простонародным обычаям, еще распространенным в сельской местности». Если возобновить археологические раскопки сегодня, то обнаружатся, помимо массы осколков от пивных бутылок, разорванные фотографии, тряпочные фенечки и амулеты, а еще имена, имена, имена, написанные как на самой глыбе, так и на всяческих грубых поделках, то бишь куколках, и только те, кто колдовал над ними по ночам, знают, от чего они должны исцелить — от разбитого сердца или от необоримой ревности, жадно алчущей мести: да падут у тебя все овцы, да засохнут деревья, да вырастет твоя дочка такой уродиной, чтоб не сыскать ей жениха, да сгинет во тьме веков и само твое имя.
Иеремия Моро, без причины хватая ртом воздух, дрожа от ненависти и вины, наслаждаясь отмщением и столь же сильно мучаясь им, возвращался в болотную хижину, все еще чувствуя смертельный запах мерзкого куля и невыносимую сладость воспоминаний о теле Луизы, ее аромате, накинутом сквозняком на все его черное от ярости и тьмы лицо, когда она распахнула окно, о манящем запахе пота после долгих танцев, манящем аромате духов по случаю бала — роза, розмарин, — прямым ударом в лицо неслись запахи прошлого, ароматы ласки и любви, они терзали его, пока он возвращался в дебри болот, и сливались со сладким и столь же мучительным чувством вины, — вот оно, его отмщение, оно вершится; и чтобы стереть эти запахи былой ласки, он вдруг стал как безумный кататься по листве; в нем все перевернулось, он был вне себя, в каком-то пароксизме покаянной радости, постыдного наслаждения, полного разлада с самим собой, внезапно у самого шалаша с ним случились дикие корчи, и в первых лучах зари он еще куда-то полз и зарывался в грязь и сухие листья, грыз почву, набивал ее полный рот, бил коленями и пятками, скреб ногтями, рыл землю по-кротовьи или по-собачьи, ударял чреслами, глотал лиственную труху вперемешку с яростными слезами, перемалывал зубами пауков, жуков, палочников, плевался от боли, кряхтел от досады — и вдруг разом встал, словно сведенный судорогой, обратившей его в жесткую корягу, и завыл; он выл и плакал в голос — в глазах его вставали видения взрывов, разорванные в клочья человеческие тела, в ушах звенел вой и грохот взрывов, совсем близко рыскали чудовища и хотели его сожрать.