Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2
Шрифт:
Гербеля и прочих, - это Байрон живьем, как он есть. Гордый, ни для кого не
проницаемый гений... Даже у Лермонтова глубже, по-моему, это вышло:
Непроходимых мук собор!
Этого нет у Байрона. А сколько тут силы, величия! Целая трагедия в
одной строчке. Молчком, про себя... Одно это слово "собор" чего стоит! Чисто
русское слово, картинное. Удивительные это стихи! Куда выше Байрона! Я про
этот стих один
И опять замолчал надолго.
Так и прошла вся зима - вплоть до Нового года. На Новый год Федор
Михайлович прислал мне в подарок - с М. А. Александровым - экземпляр своего
"Идиота", с собственноручного надписью. Не помню в точности, что именно он
мне тогда написал, так как эту книгу - первый том с автографом - у меня потом
вскоре украли, но помню, что надпись эта неприятно поразила меня своею
шаблонностью. От такого человека, как Достоевский, невольно ждалось всегда
чего-то особенного, необыкновенного, не похожего на других. Да и после всех
наших бесед и дружеских излияний я считала себя вправе ожидать чего-то иного.
Мне даже почудилось, что этой чопорной надписью он хотел меня уколоть, как он
колол иногда, чем-нибудь недовольный мною, поручая сверку своих корректур
метранпажу "помимо корректора". Книгу свою он обещал подарить мне давно, когда я заслуживала, вероятно, больше внимания моим безмолвным соглашением
со всем, что бы он ни сказал. А теперь я вдруг начала "бунтовать" - спорить с ним, отстаивать свои взгляды и впечатления, даже скептически улыбаться, - и ему
захотелось меня наказать...
Но, не чувствуя себя ни в чем перед ним виноватой я не желала
чувствовать себя и "наказанной", и в первый раз, как только увиделась с ним в
типографии, я вместе с благодарностью откровенно высказала ему мои
впечатления от его подарка.
– Но что же вам показалось неприятно и оскорбительно?
– с напускным
изумлением спросил он. И я поняла, что я не ошиблась: он хотел "уколоть" и
теперь был доволен, что попал в цель.
– А то, что вы написали мне "фразу". А вы ведь никогда не говорите и не
пишете фраз. За что вы можете меня "глубоко уважать"? Вы меня вовсе не знаете.
Написали бы просто: "В. Т.
– Достоевский", - я бы осталась больше довольна.
Федор Михайлович молча смотрел на меня - точно впервые заметил, что я
сижу перед ним.
– Во-от гордость-то! Не ожидал!
– проговорил он с улыбкой скорее
одобрения, чем порицания, и начал доказывать, почему это "вовсе не фраза".
– Вы женщина-труженица, вы живете, ни от кого не завися, на свой
собственный труд, - как же я могу вас не уважать, и даже именно "глубоко
уважать"...
119
И потом, когда сама я уже позабыла
особенно свойственного ему, щекотливого самолюбия, - он сам напомнил о ней
еще раз:
– Да, вот еще, чуть было не забыл!
– заговорил он среди работы, - я читал
вчера Некрасова "Кому на Руси жить хорошо" и нашел там одно место, - рассказ
Мавры Тимофеевны, - совершенно про вас:
...Я потупленную голову,
Сердце гневное ношу! {32}
Федор Михайлович прочел это с большой энергией и опять повторил:
– Совсем это про вас сказано. Я так вчера и подумал, что это про вас.
XV
Спустя несколько дней Федор Михайлович пришел раньше
обыкновенного, часов в семь, с таким оживленным лицом, какого давно я уже у
него не видала, - и только что сел - обратился ко мне со словами:
– Сейчас придет сюда князь М<ещерский>. Мне надо с ним объясниться с
глазу на глаз. Оставьте, пожалуйста, нас вдвоем. Побудьте пока хоть в наборной.
Скажите и фактору от меня - пусть нам не мешает. Я скоро с ним кончу, - всего
каких-нибудь десять минут, не более.
Когда князь ушел и я снова вернулась на прежнее место, Федор
Михайлович объявил мне, что он, "слава богу", скоро уж не будет больше
редактором "Гражданина" {33}.
– И я так этому рад, что вы и представить себе не можете. Точно камень с
души у меня свалился. Свободы хочу. Свое писать начал. Теперь я жду сюда
Александра Устиновича (Порецкого). Нам нужно сегодня с ним к Майкову. Так
уж я надеюсь на вас!
– прежним дружеским тоном заключил он.
Порецкому Федор Михайлович с первых же слов радостно возвестил ту
же новость. При этом он как-то внезапно преобразился. Исчезла вся его строгость
и замкнутость. Он шутил, рассказывал анекдоты, литературные воспоминания
давних лет... И тут я впервые подробно услышала, как их, "петрашевцев", привозили на Семеновский плац, ставили к столбу и читали над ними приговор к
смертной казни. И как потом, сидя в крепости, он получил от брата Библию и
началось в нем "духовное перерождение". И он вполголоса, с мистическим
восторгом на лице, тут же прочел тогда свои "любимейшие" стихи Огарева: Я в старой Библии гадал,
И только жаждал и вздыхал,
Чтоб вышла мне по воле рока
И жизнь, и скорбь, и смерть пророка... {34}
120
За Огаревым последовали другие. Федор Михайлович встал, вышел на
середину и с сверкающими глазами, с вдохновенными жестами - точно жрец пред