Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2
Шрифт:
мужчин. Это несомненно, несмотря на все даже теперешние уклонения. Женщина
меньше лжет, многие даже совсем не лгут, а мужчин почти нет не лгущих, - я
говорю про теперешний момент нашего общества. Женщина настойчивее,
терпеливее в деле; она серьезнее, чем мужчина; хочет дела для самого дела, а не
для того, чтоб казаться. Уж не в самом ли деле нам отсюда ждать большой
помощи?" {25}
– -----
Два
мешком дорогих французских дюшес.
– Сегодня у меня гости, поэтому разорился, но вот вас первую хочу
угостить, - сказал он мне, подавая мешок.
– Возьмите, попробуйте. Дюшесы
хорошие. Я всегда у Эрбера покупаю.
В такой деликатной форме отплатил он мне за мое простодушное
угощение апельсинами.
XI
В конце августа типографию перевели в собственный дом Траншеля на
Стремянной (N 12); но так как новое здание, выстроенное на дворе, еще красили и
штукатурили и ходить туда по лесам, особливо в ненастную погоду, не всегда
бывало удобно, мне предложили на время читать корректуру в мезонине
деревянного домика {В 1903 году этот деревянный домик уже заменен новым
каменным зданием. (Прим. В. В. Тимофеевой.)}, выходившего на Стремянную,
где помещался сам Траншель с семейством. Мезонин этот, помнится, состоял из
двух комнат, из которых первая, полутемная, была загромождена разной
рухлядью, - макулатурой, негодными литографскими станками, ящиками с
старым шрифтом и картонками со старыми шляпками m-me Transchel. А в другой, крохотной комнатке поставили для меня маленький рабочий столик и один-
единственный соломенный стул.
Словом, далеко не веселое помещение.
Помню, что в первый вечер - вечера уж были осенние, темные, - мне как-
то жутко было даже одной на этой вышке, вдали от людей, от привычного
шумного оживления рабочих часов и от незабвенных бесед с Федором
108
Михайловичем. Мне казалось, я точно в изгнании или в ссылке. С Федором
Михайловичем мы не виделись уже несколько дней. Он был болен, корректуры
посылались ему на дом, нумер только что начинался, и никто не ждал его в
типографию, тем более что накануне у него был припадок и корректуру принесли
от него обратно нечитанного.
И вдруг, в первый же вечер моего унылого новоселья, когда я сидела там
одна за работой, я услыхала где-то в глубине его голос:
– Где вы?.. Здесь так темно, что я ничего не могу разобрать!..
Я бросилась к нему навстречу, и мне пришлось вести его за руку через
всю комнату, между всякого хлама,
– Вот вы где!
– как-то особенно выразительно и тепло сказал он.
убогая обстановка, в которой мне приходилось работать одной, возвысила меня в
его мнении и придала мне новую цену...
Пришел вслед за тем и М. А. Александров с корректурами и расчетом
статей для нумера. Принесли снизу, от Траншеля, другой стул - для Федора
Михайловича, Но работать в этот вечер он так и не мог. Руки его дрожали от
слабости, когда он взялся за перо; он то и дело проводил рукой по лицу с
выражением полного изнеможения и наконец вынужден был сознаться, что
совсем не в силах читать.
– Нет, уж я лучше уйду!
– слабым голосом сказал он, вставая.
– Голова
кружится, не вижу ничего. Дня два посижу еще, а кончать приду сюда к вам, на
чердак.
Он стал было надевать пальто и не мог справиться с его тяжестью. Я
помогала ему.
– Вы точно сестра милосердия со мной возитесь, - говорил он, и при этом
опять неверно назвал меня по отчеству, сейчас же сам заметил ошибку и стал
бранить себя за "гнусную, отвратительную рассеянность".
– Ах, да не все ли равно, Федор Михайлович!
– заметила я с желанием
успокоить его. Но вышло еще хуже.
Федор Михайлович выпрямился, глаза его гневно вспыхнули и голос
поднялся знакомым мне раздражением:
– Как "не все ли равно"!- вскипел он.
– Никогда не смейте больше так
говорить! Никогда! Это стыдно!
Это значит не уважать своей личности! Человек должен с гордостью
носить свое имя и не позволять никому - слышите: ни-ко-му!
– забывать его...
Я должна была торжественно обещать, что никому больше не позволю, и,
попросив его присесть на минутку на ящик с макулатурами, побежала вниз
позвать кого-нибудь, чтобы проводили Федора Михайловича домой на извозчике.
И с ним поехал тогда "Соловей", старик батырщик типографии, всегда носивший
ему корректуры. А в конце недели, как всегда, в воскресенье, часу в девятом, Федор Михайлович, уже бодрый и крепкий, слегка только покашливая, опять
поднимался ко мне на "чердак", как он прозвал этот мезонин Траншеля.
– Скучно мне дома одному, - признавался он мне, - с утра до ночи все один
да один. Тянет сюда. Как день не побываю, будто чего-то недостает.
109
То же чувствовала и я. Наша работа и наше одиноночество невольно
сближали нас.
В этот вечер он был особенно оживлен. Каким-то вдохновением веяло от
него. И только что вошел - начал "перестраивать" комнату.
– Нам сегодня придется с вами долго работать, - оживленно говорил он, -
поэтому давайте устроим все поудобнее. И прежде всего переставим стол этот так