Фанфарон
Шрифт:
– Помилуйте, дядюшка, неужели, - говорит, - я не понимаю священной обязанности сына!
– Верю, - говорю, - друг мой, что понимаешь, но скажу тебе откровенно, потому что желаю тебе добра и вижу в тебе сына моего родного брата, что ты еще молод, мотоват и ветрен.
– Очень грустно, дядюшка, слышать, что вы меня так понимаете, возражает он мне.
– Ну, мой милый, - говорю, - хоть сердись на меня, хоть нет; а я говорю, что думаю, и не буду тебе содействовать в залоге именья: делай помимо меня, а я умываю руки.
На эти слова мои он расшаркался и уехал. Впрочем, я, рассчитав, знаете, что скоро ему к отъезду, и как бы вроде того, чтоб заплатить визит, еду к ним. Подъезжаю и вижу, что дорожная повозка у крыльца уж стоит: укладываются; спрашиваю:
–
– В спальне у себя, не так здорова.
– А молодой барин?
– У них сидят-с.
Вхожу. Она сидит на постели, а он у окошка. Я чуть не вскрикнул: представьте себе, в какие-нибудь эти полтора года, которые я ее не видал, из этакой полной и крепкой еще женщины вижу худую, сморщенную, беззубую старушонку.
– Ах ты, боже мой, думаю, и все это сделалось от разлуки с Митенькой.
– Мать ты моя, - говорю, - сестрица, что это с тобой сделалось? Тебя узнать нельзя.
– Все больна, - говорит, - братец, это время была. Митенька-то мой, братец!
– Знаю, - говорю, - сестрица, мы с ним знакомы. Молодец у тебя сын; мы с женой не налюбовались им, как он был у нас, - говорю ей, чтобы потешить ее.
– Слава богу, - говорит, - батюшка!
А сама взглянула на образ и перекрестилась. Так что-то даже жалко сделалось ее в эту минуту.
– Едет уж, - говорит, - братец, а я здесь остаюсь, - проговорила, знаете, этаким плачевным голосом, да и в слезы.
– Что же, - говорю, - сестрица, делать! Сын не дочь, не может сидеть все при вас.
– Вы, - говорит, - маменька (вмешивается Дмитрий), вашими слезами меня, наконец, в отчаяние приводите. Если вам угодно, я исполню ваше желание, останусь здесь: брошу службу, брошу мою выгодную партию; но уж в таком случае не пеняйте на меня. Я должен погибнуть совершенно, потому что или сопьюсь, или что-нибудь еще хуже из меня выйдет.
– Я, Митенька, друг мой, ничего, ей-богу, ничего. Я так только поплачу; нельзя же, - говорит, - не поплакать!
– Поплакать, - говорю, - сестрица, можно, да ты плачешь-то не по-людски. Родительская любовь, моя милая, должна состоять в том, чтобы мы желали видеть детей наших умными, хорошими людьми, полезными слугами отечества, а не в том, чтобы они торчали пред нами.
Между тем, как я таким манером рассуждаю, он вдруг встал. Она как увидела это, так и помертвела; а плакать, однако, не смеет и шепчет мне:
– Батюшка братец, мне бы благословить его хотелось.
– Ну что ж, - говорю, - это хорошо. Маменька ваша, - говорю, - Дмитрий Никитич, желает вас благословить.
Он мне вдруг мигает и тоже шепчет:
– Нельзя ли, - говорит, - дядюшка, чтоб не было этого благословения, а то опять слезы и истерики. Ей-богу, я измучился, сил моих уж нет.
– Ну, что делать, - говорю, - братец, нельзя старуху этим не потешить.
Дал ей образ, встал он перед ней на колена, слезы вижу и у него на глазах; благословила его, знаете, но как только образ-то принял у нее, зарыдала, застонала; он ту же секунду драла... в повозку, да и марш; остался я, делать нечего, при старухе.
– Помилуй, - говорю, - сестрица, что ты такое делаешь!
– Батюшка братец, - говорит, - не могу я без него, моего друга, жить.
Да как заладила это: "Не могу я без него жить", плачет день, плачет другой... Я было ее к себе, в город, лекаря пригласил, тот с неделю посмотрел и говорит: "Если ее оставить в этом положении, так она с ума сойдет". Как после этого прикажешь с ней быть?
– Что же вы, - говорю, - сестрица, так уж убиваетесь? Поезжайте, когда так, за ним.
– Не смею, батюшка братец. Ну, как ему это будет неприятно?
– Что это, - говорю, - за вздор - неприятно! Что это тебе пришло в голову, - поезжай!
А сам между тем к нему, молодцу, написал особое письмецо. Пишу, что "мать ваша, Дмитрий Никитич, не может жить без вас и едет к вам, но она имеет, к удивлению моему, страшное опасение, что вам это будет неприятно, чего, конечно, надеюсь, не встретит, ибо вы сами хорошо должны знать, как много вы еще должны заплатить ей за всю ее горячую к вам любовь..." и так далее,
– Прошу, - говорит, - дядюшка и тетушка, почтить мою жену таким же родственным расположением, которым и я всегда пользовался от вас.
Она тоже просит полюбить.
Мы говорим, что это наша обязанность.
– Не скучаете ли вы, - говорю, - сударыня, в деревне, в наших местах?
– Нет-с, - говорит, - с мужем и детьми зачем же скучать?
– А дети ваши велики?
– спрашивает жена моя.
– Старшему, - говорит, - два года, а младшему шесть месяцев.
– Сами кормите?
– Нет, - говорит, - первого я сама кормила, но потом была больна, и второго доктор мне запретил; так это мне грустно!
– Вот, - говорит (вмешался уж это племянник), - тетушка и дяденька, побраните для первого знакомства вашу племянницу, - хандрит часто: что немного не по себе, а она уж бог знает что воображает, никак и ничем себя не хочет порассеять.
Я посмотрел, знаете, на нее: цвет лица, кажется бы, бледный, а между тем румянец, как два врезанные розовые листа, играет. "Ну, пожалуй, думаю, судя по этому, есть от чего и похандрить"; однако не выказал этого, а, напротив, еще говорю: