Фантастика 1971
Шрифт:
В «Истории одного города» мы находим еще одну грань использования фантастики для литературных нужд. Это гротеск, это карикатура, нарочито нелепое искажение реальности в сатирических целях.
Каких только немыслимых монстров не перевидал город Глупов с 1731 по 1825 год! Градоначальник с органчиком в голове; градоначальник, который летал по воздуху в городском саду и «чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиц»; градоначальник, заеденный клопами; градоначальник, у которого оказалась фаршированная голова, в чем он и был уличен местным предводителем дворянства…
Если мы все время будем помнить тургеневские слова, то станет много яснее, какие цели ставит перед собой фантастика и как неразрывно она связана с реалистической тенденцией. В связи с этим я позволю себе привести несколько выдержек
Что же это за другая действительность? «Литературному исследованию, — продолжает Салтыков-Щедрин, — подлежат не только те поступки, которые человек беспрепятственно совершает, но и те, которые он несомненно совершил бы, если б умел или смел. И не те одни речи, которые человек говорит, но и те, которые он не выговаривает, но думает. Развяжите человеку руки, дайте ему свободу высказать всю свою мысль — и перед вами; уже встанет не совсем тот человек, которого вы знали в обыденной жизни, а несколько иной, в котором отсутствие стеснений, налагаемых лицемерием и другими жизненными условностями, с необычайной яркостью вызовет наружу свойства, оставшиеся дотоле незамеченными… Но это будет не преувеличение и не искажение действительности, а только разоблачение той, другой действительности, которая любит прятаться за обыденными фактами и доступна лишь очень и очень пристальному наблюдению».
Конечно, Салтыков-Щедрин здесь говорит не о фантастике, но если вдуматься, то не состоят ли главные ее задачи именно в воспроизведении своими методами той, другой действительности? Если мы признаем правоту этого мнения, то роль фантастики в литературе окажется более значительной, чем тогда, когда ей «поручают» одну лишь разработку технических гипотез. Ведь, как продолжает дальше Щедрин: «Без такого разоблачения невозможно воспроизведение всего человека, невозможен правдивый суд над ним», А стоит немного раздвинуть рамки, и мы легко перейдем от другой действительности отдельного человека к другой действительности всего человечества.
Развитие этих мыслей в более конкретном преломлении мы найдем и у Ф.М.Достоевского. В его «Дневнике писателя» есть два рассказа, которые он сам обозначил как «фантастические». Уже одно это указание не позволяет нам миновать их. Но рассказ «Кроткая» — о несчастной женщине, которая вышла замуж за владельца ссудной кассы и, не выдержав такой жизни, покончила с собой, не содержит на первый взгляд ничего фантастического. В предисловии «От автора» Достоевский счел нужным пояснить, почему же он все-таки поставил эту рубрику над рассказом: «Я озаглавил его «фантастическим», тогда как считаю его сам в высшей степени реальным. Но фантастическое тут есть действительно и именно в самой форме рассказа…» Дело в том, что этот рассказ идет от имени мужа, жена которого только что совершила самоубийство, а он пытается осмыслить происшедшее. Разумеется, в такие часы человек не станет браться за перо и делать свои беспорядочные мысли достоянием общественности. Поэтому Достоевский и говорит, что его монолог записан как бы подслушивавшим его стенографом. «…Отчасти подобное уже не раз допускалось в искусстве. Виктор Гюго, например, в своем шедевре «Последний день приговоренного к смертной казни» употребил почти такой же прием и… допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту. Но не допусти он этой фантазии, не существовало бы и самого произведения — реальнейшего и самого правдивейшего произведения из всех, им написанных» (разрядка моя. — В.Р.). Обратим внимание на то, что уже второй авторитет в области литературы ставит фантастику рядом с понятием
Но если можно записать от первого лица мысли человека, которого ведут на казнь, то можно ведь пойти и дальше и записать «мысли» мертвецов, в чем тогда не будет никакой мистики. И вот в «Бобке» Достоевский отправляет на кладбище третьеразрядного литератора-алкоголика. Здесь фантастика — фельетонный ход, давший писателю возможность очередного осуждения нравственного разврата, в который, по его мнению, повержены все слои городского общества. «Заголимся и обнажимся!» — скандирует не в меру бойкий покойничек. «Я ужасно, ужасно хочу обнажиться».
«Да поскорей же, поскорей! А когда же мы начнем ничего не стыдиться?» В «Сне смешного человека» (1877 г.), хотя и лишенного подзаголовка ’«фантастический», мы находим еще одну маленькую утопию, на этот раз бесспорно реакционную. «Смешной человек» убедил себя в том, что в жизни всем все равно, а потому и порешил выстрелить в себя из револьвера.
Герой рассказа и совершает самоубийство, но во сне. Во сне же он был унесен через темные и неведомые пространства к такому же солнцу и к такой же земле, но земле прекрасной, и прежде всего Своими людьми. «Это была земля, не оскверненная грехопадением, на ней жили люди несогрешившие, жили в таком же раю, в каком жили, по преданиям всего человечества, и наши согрешившие прародители, с тою только разницей, что вся земля здесь была повсюду одним и тем же раем». Итак, еще один золотой патриархальный век. И вот этот-то рай наш герой из ненавистного Достоевскому цивилизованного мира разложил, развратил. Он бросил в невинные души семена лжи и сомнения, родившие сладострастие, жестокость, ревность, рабство. Вспыхнули войны, возникли союзы, но «уже друг против друга», образовалось понятие о чести, и в каждом союзе поднялось свое знамя. И тогда появилась наука, которая стала объяснять людям, как и где искать истину, появились законы, которые еще больше ожесточили всех. И все эти беды, по мнению автора, произошли потому, что люди стали любить себя больше, чем ближних.
И он принимается высмеивать социалистов (этого слова в рассказе нет), «которые начали придумывать: как бы всем вновь так соединиться, чтобы каждому, не переставая, любить себя больше всех, в то же время не мешать никому другому… Целые войны поднялись из-за этой идеи».
Проснувшийся и прозревший герой уже не помышляет о самоубийстве, ибо решает проповедовать любовь к ближним и самому быть примером такой любви.
Неблагодарные люди, правда, объявляют его сумасшедшим. Мы находим здесь отражение тех же мыслей, которые Достоевский выскажет в «Братьях Карамазовых», снова противопоставив христианские добродетели «безнравственному» социализму.
НАЧИНАЯ С ДЕВЯНОСТЫХ ГОДОВ КОЛИЧЕСТВО ФАНТАСТИЧЕСКИХ КНИГ увеличивается и увеличивается, а литературная форма их приближается к той, которая привычна для нас. Дать общую характеристику фантастике этого периода так же трудно, как дать общую характеристику всей литературе.
Как известно, время было весьма сложное, противоречивое, трудное; в литературе наряду с генеральной, реалистической линией, наряду с творчеством Л.Толстого, Чехова, Горького возникало множество направлений, чаще всего весьма кратковременных, но очень громко заявлявших о себе. Все эти шатания, свидетельствующие о приближении революционной грозы, сказывались, конечно, и на такой части литературы, как фантастика. Но на нее действовали и особые факторы — великие научные открытия, например, которые стали привлекать все большее общественное внимание, а также чисто литературные влияния, особенно Жюля Верна, а несколько позже и Герберта Уэллса. «Начало века, — пишет А.Бритиков в своей монографии «Русский советский научно-фантастический роман», — отмечено большим числом чисто технических утопий.
Романов же, соединявших научно-техническое предвидение с социальным, почти не было». Это не совсем точно. Как раз большинство авторов, подвизавшихся на ниве фантастики, пыталось соединить научно-технические и социальные прогнозы. Совсем другое дело — что за социальные прогнозы это были. Попытка соблюсти хронологическую последовательность в разговоре о фантастике девяностых-девятисотых годов приведет только к невообразимой мешанине. Поэтому я попробую разбить произведения на несколько весьма условных, конечно, групп.