Фантом
Шрифт:
Один из них все пытался принудить меня рассказать о тайниках, в которых спрятаны шпионские материалы.
Я делал усилия, пытаясь понять, о чем идет речь.
Память возвращалась медленно, кусками, обрывками.
Вот я выступаю со стихами перед группой детей в пламенеющих галстуках, а вот – на каком-то заседании, очевидно, писательском. Потом в памяти возник торжественный прием в большом здании, роскошно убранный стол и почему-то подумалось, что это Кремль. Мелькают восторженные лица, аплодирующие руки, блистают вспышки фотоаппаратов…А тут рядом, в этом мире - люди в форме (как я потом понял, работников МГБ),
– Простите меня, ради бога, - выдавливаю я из себя первые слова, удивляясь своему голосу и манере говорить.
– Я ничего не помню!
В комнате беспорядок, разбросаны вещи - происходит обыск.
– Про бога вспомнили!
– сказал главный в форме. Это был высокий, плечистый человек, с резкими чертами лица. – А о своих шпионских тайниках забыли! Ничего, холодная камера быстро развяжет вам память! В машину его!
Меня ведут вниз по лестнице, на площадках хлопают двери, в замочных скважинах – глаза любопытных. И я их чувствую на себе, эти десятки глаз.
Выходим в морозную свежесть, на покрытую серым снегом длинную улицу.
Я на мгновение гляжу в небеса, будто ищу там Бога, но синие, с багровым оттенком, тучи надежно скрывают его лик.
«Черный ворон» увозит меня, как казалось тогда – в неизвестность.
Сидя в машине между двумя крепкими оперативниками, я напрягал память, извилины своего мозга, пытаясь понять, кто я, откуда, и что со мной произошло.
Дальше была, как и обещано, камера, и тяжелые, ежедневные изнурительные допросы.
В конце концов сознание медленно прояснилось, появилось четкое понимание кто я и где живу. Я – поэт, живу в советской стране, пишу для детей, а теперь арестован и идет следствие.
На первом же допросе следователь, застенчивый и усталый человек средних лет в потертом костюме, прятавший тусклые глаза за стеклышками очков, приторно вежливый (сейчас уже забылась его фамилия), предъявил мне обвинение в «троцкизме», цитируя, наверное, мои же собственные строчки из сборника:
Когда запылает революционное пламя
Мы оружие в мозолистых руках сожмем,
И за Троцким, держащим красное знамя,
В бой за народную правду пойдем!
Я не знал, что сказать на это… Это я написал эту дребедень? Мне не верилось, но мое собственное имя на обложке, которое я как раз помнил четко, имя Романа Шарова, убеждало в обратном.
Я смотрел в окно, на красные черепичные крыши, покрытые островками синего снега, и пытался дать объяснение всему, что происходит.
Я заявлял, что возможно есть и другой поэт Шаров, и что все происходящее - какое-то недоразумение, что меня взяли по ошибке, и что я, наверное, болен и потому ничего не помню, и этим только разгневал вежливого следователя.
– В карцер! – следователь отдал распоряжение не свойственным его природе резким голосом.
Потом я сидел в холодной одиночной камере, размером в полшага, на хлебе и воде.
И вновь допросы.
Уже в камере у меня произошло очередное прояснение. Я вспомнил, кто такой Троцкий, о чем и заявил следователю на очередном допросе примерно в таких словах: «Стихи посвящены народному комиссару по военным делам, создателю Красной Армии товарищу Троцкому». Но этим вновь вывел его из себя, да так, что мне даже неловко стало.
Он грохнул кулаком по столу.
– Создателями Красной Армии являются товарищ Ленин и товарищ Сталин! И не разводите мне здесь антисоветскую агитацию!
И вновь тяжелая, изнуряющая пытка заключением. Мне двое суток не давали есть и пить. Но, самое тяжелое было то, что я с большим трудом сознавал свою личность, и крайне смутно помнил все события, связанные с моей жизнью. В бессилии я бился о стены моей тюрьмы, разбил себе лоб и расцарапал лицо. Но моя смерть не входила в планы очкастого дознавателя, и врывавшиеся стражники, сковывали меня, после чего я не мог приподняться с металлической койки. Врач с гибкими обезьяньими руками делал укол, и успокоение приходило ко мне. Как ни странно, пара таких уколов способствовала некоторому просветлению в памяти.
Впрочем, далее пошли дела еще хуже.
Мне стали инкриминировать шпионаж в пользу Германии.
Доказательством служили якобы мои же слова из стихотворения:
«Народ Германии
стране Советов,
окажет помощь,
если вновь…».
Дальнейший текст сочинения забылся, ибо мне окончательно вышиб мозги истеричный крик моего на вид вежливого следователя:
– Вы являлись немецким шпионом! Кто из членов писательской организации вас завербовал? Какие задания вы получали?!
Когда я в отчаянии, в сотый раз твердил, что я ничего не знаю, и не помню, страж государства заговорил более спокойно, но въедливо:
– Ах, опять память отшибло? Зато писатель Кунц все замечательно помнит. Вот его показания о том, как он завербовал вас, включив в свою шпионскую сеть.
И он вынул из папки и показал мне листок, очевидно, с показаниями этого неведомого мне Кунца.
Далее была очная ставка с Кунцем.
Сейчас, когда я пишу эти строки, он напоминает одного из персонажей Гофмана. Его физиономия с бегающими маленькими глазками, согбенное тело по сей день стоят перед глазами. К моему большому удивлению, хоть я видел этого человека впервые, он активно уверял, что давал мне задания вести подрывную деятельность путем проведения антисоветской пропаганды. Причем, не только в литературе - своими произведениями, но и оказывать посильную помощь другим «врагам народа», которые собирались взорвать писательский дом. Таким образом наша тайная организация хотела погубить нужных нашей культуре, преданных стране Советов литераторов!
Очная ставка немного поколебала мою уверенность в собственной непогрешимости. Я начинал лихорадочно вспоминать, не совершил ли действительно чего-то предосудительного, а вечером вновь рвал на себе волосы, стучал в железные двери моей тюрьмы, и все начиналось сначала. Успокоенный уколом, я лежал в бессилии. Утешением для меня и спасением от помешательства рассудка было видеть белоснежные тучки, да повторять строчки поэтов, проносящиеся и кипящие в голове.
Был помню еще один день, когда мне задавали вопросы, ни на один из которых я не знал ответа.