Фармазон
Шрифт:
«Тебе че-го, за-ра-за!» – визгливо возопил старик вослед: его трясло, он решил, что его обокрали. Догнать бы, намять бока, вызнать, чего хочет паршивец, да куда там, разве совладаешь! Нетопырь, леший, он кого хошь обратает.
На плахе крыльца топтались и замок трогали, но внутрь баньки не попали – это сразу решил бобыль, подчиняясь неведомому чутью. И сразу успокоился, только руки по-стариковски мелко дрожали, когда откидывал с проушины кованую скобу и обрывал полоски папиросной пленки. Сверток с золотом он нашел на столе и даже растерялся поначалу, когда увидел его, совершенно забыв, что так и оставил его у окна. Это случилось впервые и потрясло Креня. Берлога выстыла, старик притомился, ему хотелось обогреть нутро, расслышать ласковое слово. Но сил не было, чтобы затопить печурку. Крень опустился на койку, прогнувшуюся
Креню снилась какая-то безликая толпа, окружавшая церковь. Люди опутывали жидкое, крашенное известкой строение неводами, подвешивая их на колья. На взлобке стоял ничем не примечательный человек, но оттого, как он в особинку отдавал приказания, и какой от него исходил особый дух, Креню понималось, что это главный. На кресте, сжавшись в комок, сидел человек и плакал. «Убить его, убить!» – кричал неведомый голос, будораживший толпу. «Живьем взять, он нам нужен живьем», – сказал главный. И вот Крень уже видит себя на кресте, чуть ниже страдальца: он поднимает глаза и различает стертые, в желтых мозолях пятки, больше похожие на копыта.
«Ты кто?» – спросил Крень, осматривая худое тело и вроде бы не узнавая его. «Ты что, позабыл? Я устал… Я хочу на землю». Крень опустил голову и увидел одни руки, их было много, лес рук, и они тянулись так высоко, готовые сдернуть мужика за полы пальтюхи. «Тебе нельзя туда, нельзя, – вдруг отрешенно, не понимая смысла слов, сказал Крень. – Я привяжу тебя, тебе рано». И, плывя в воздухе вокруг креста, Крень ловко растянул руки страдальца и обмотал вервью, а тело притянул к древу тугим рыбацким узлом. Он хотел еще посмотреть в лицо, но увидал только высокий, глянцевито-желтый лоб и лысый просторный череп с кудрявой скобкой над плотно прижатыми ушами. «Кто ты, скажись!» – с жалобой и злобой попросил Крень, но тут в его сердце натянулась невыносимая боль, воздух в груди пропал, бобыль вскрикнул и камнем полетел в толпу. И если бы он упал на жадно протянутые руки, они бы растерзали его.
Но Крень проснулся и по случайному блику света у кромки стола понял, что день на дворе. Свой схорон он выдал неожиданной гостье и уже неделю топил. Вот и сейчас он разживил плиту, и, пока пеклась навага, грудку золота старик разметал по столу, пропуская монеты сквозь пальцы и не чувствуя обычного душевного удовольствия. Меж тем сон не шел из головы, и Крень туго и безразлично соображал, удивляясь долгому виденью. Исус просился на землю, но народ не принял его, встретил с незабытой жаждой мщенья.
А за что мстить-то, Господи? И неуж прочие-то без греха? Убивал кого, грабил, ставил силья на робкие души? Пускался в блуд? Пять раз Библию прошел сквозь, и не ему ли, Михаилу Креню, быть прощену. Какие были на веку великие грешники, а и те прощены и поставлены в мрамор. Говорят, Бог-то попускает зло, чтобы видели пагубу зла, а народ, видя зло, чует и сладость его… И я летал, будто лопатки проросли, оделись пером. Все камнем придорожным, полжизни у тюремного глазка оставил, дозоря за злом, а нынче полетел. Исуса видал на иконках, у того волосенки жидкие на черепушке, а тут лысина. Может, постарел? Может, тоже лихо пришлось, скитаясь по весям и наполняясь мщеньем…
Потом бобыль ел, левой рукой бросал по монете в глиняную миску, как кидают заядлые игроки в деньги, уличные пацаны-нищеброды, попадая в лунку, выдавленную босой роговистой пяткой. Первые золотины кружились по обливной глине и долго не могли успокоиться, а когда укладывались на рыжеватое донце с птичьим вскриком, то словно бы истаивали в нем, и только слегка, как из воды, проступал чеканный профиль императора; последние же монеты шлепались в горку покойно и сыто, издавая тюремный хлюпающий звук… «Вот получилось: мяса на них не возьми и водки не выпей. Как железо, хуже железа. Из свинца хоть грузило, куда ни шло. А тут? И не сдай – сразу прижмут, приступят с ножом к горлу: откуда, спросят, взял да чьи?»
Вдруг в подоконье с уличной стороны торопливо
Бобыль собирался отвлечься и докончить одинокую трапезу, но тут за стеной едва слышно ширконуло, кто-то хлюпнул намокревшим носом. Нет уж, тут не ошибиться: столько-то лет пробарабанил в тюремных коридорах, где все на слуху. Пусть уши сдали нынче, но вроде бы что-то иное пришло на помощь. Крень напрягся и кожей щеки словно бы уловил чужое соседство за стеною: кто-то злой и настырный стерег последние дни старика. И так захотелось настигнуть злодея, так захотелось наказать досмотрщика, что бобыль не выдержал первый и, насколько позволяли замлевшие негнучие ноги, побежал из баньки. Безмолвный пронзительный снег ослепил и выбил из слабого глаза слезу. Крень торопливо огляделся, стараясь найти злодея, завернул за угол, но увидал лишь ломаные человечьи следы от его оконца к проезжей дороге, глубокие следы, с сизой тенью внутри, похожие на медвежьи. В старике все замерло, отупело внутри – ни боли, ни крика, ни зла: это было предвестье отчаянной темной тоски, возвращавшейся после долгого душевного покоя.
Не спеша Крень вернулся в жилье, чувствуя, как затвердевает от холода борода и сводит скулы. Погладив бока разомлевшей печки, он так же неспешно оделся и вышел на улицу. Малиновая от обиды душа его скоро остыла, сморщилась еще более, и новые рубцы превратились в темные струпья. С банного крылечка Михаил долго озирал деревню, что-то смекал про себя, но что можно выглядеть с низкой, косо осевшей ступеньки на закиданной снегами улице? Разве что чердаки да печные рыжие трубы с редкими прозрачными нитями дыма. Потом в заречные просторы вгляделся и в кладбищенскую сторону, словно бы себе путь намечал, куда нынче же двинуться от неотступного чужого дозора. Он несколько раз обошел баньку, поленницы, приглядываясь к следам и находя их разными: одни были молодые, как сегодня, размашистые, слегка косолапые, другие же – мелкие и расхлябанные. Мороз сегодня ударил, и все искрилось ослепляюще, куда падал взгляд. Но вместо торжественного покоя и боевого тока крови, обычного в такие дни, с сердца не снимался вязкий тоскливый страх. Ноги неожиданно сами привели в дальний конец подворья, к забытому колодцу с толстой краюхой снега на крышке. Крень даже хотел сбегать за лопатой, чтобы срыть сугробец, но тут же и одумался, потоптался возле, о чем-то туго соображая не столько умом, сколько иным, неведомым и неподвластным нам чувством, и вернулся в баньку.
Уже с тревогой и нарастающим нетерпением ждал бобыль вечера и темноты, несколько раз выходил в сенцы и поглядывал в глазок за волей: скоро ли осядут и смеркнутся воздуха. На улице наконец потухло, высеялись звезды, но снега отдавали свой свет, и должный мрак не покрывал настуженную землю. То, что Крень задумал, лучше было сотворить в погребе, в навозном хлеву по соседству с задумчиво жующей безмолвной коровой, иль в каменоломнях, где даже дух воли не в силах проявить своих чар. Потом, при пустом-то небе, вдруг посыпал тихий шелестящий снежок, он потек из неисповедимых глубин, вроде бы не достигая земли, и тогда бобыль решил, что пора. Он запалил фонарь и с железной лопатой вернулся к колодцу. Он не оглядывался, не обходил подозрительно жилье и костры на горке, он спиною чуял, что никого нет возле, он один нынче на миру, и даже звезды, смешавшись со снежинками, ушли от взгляда… Крень разрезал на колодце кирпич снега и скоро очистил крышку, открыл зияющий зев, приподнял фонарь и посветил в пустоту: ему почудилось с замиранием сердца, что он открыл трубу, сквозную и гулкую, в самое сердце земли. И стоит только безвольно накрениться над срубом, тебя подхватит властная сила и, выдавив тугой прощальный крик из сжавшейся души, закрутит и понесет в это свистящее чрево, и тому полету не будет конца.