Фатум. Том второй. Голова Горгоны.
Шрифт:
Диего дернул кадыком, со страхом чувствуя, насколько ослабел. Руки омертвели, будто от них отхлынула кровь. Ноги стали неподъемными, как мельничные жернова.
Убийца медленно обходил стол, шаркая каблуками и звенькая шпорами. Грудь майора превратилась в горячую мишень. Он нервно стряхнул с лица пот, не спуская напряженного взгляда с надвигающейся смерти. В узких щелях ее глаз влажно блестели белки, безгубый рот кривила ухмылка. Шарк – звеньк… шарк – звеньк…
Плечи Диего окаменели, он с присвистом втягивал воздух: «Сейчас, или
И тут же топор де Уэльвы с маху вхрустнулся в ключицу противника.
Голова, шея и макушка правого плеча мелькнули в кровавой вьюге; безглавое тело качнулось и глухо рухнуло, разом кропя доски вишневым ливнем.
Майора колотило. Резко повернувшись к злосчастной лестнице, он увидел на балюстраде ЕГО – высокого, черного: плоть без плоти.
Одной рукой ОН держал на весу двуручный испанский меч, с длинного лезвия которого срывалось зеленое пламя; другой – волосы Терезы.
Диего показалось, что тьма, подобно омуту, засасывает его рассудок. Язык ощутил вкус крови; он прикусил мякоть щек, чтобы не закричать.
Руки несчастной безжизненно свисали вдоль надломившегося тела. Она уже не принадлежала себе: сырые от испарины кудри, блестящие нити пота на лбу и щеках…
– Тереза, – в горле Диего застрял ком. Он чувствовал запах собственной крови, чувствовал, как она, горячая и быстрая, змеится по его коже, сползая за воротник, сплетаясь и обвивая шею.
Череп вместо лица стоял против него. Темные ямы глазниц, на дне коих угадывался живой блеск, – парализовали. Тайна веков таилась в сих немигающих провалах, что двумя колодцами времени взирали сквозь испанца.
– Отпусти ее, – едва справляясь с окостеневшим языком, выдавил де Уэльва.
– Прах к праху, пыль к пыли, – ответил ОН. – Ты умрешь, андалузец… и она тоже.
Глава 11
Дон Луис де Аргуэлло поднял руку: эскадрон, натягивая поводья, придержал лошадей. Над альмендой нависало звездное брюхо неба. На востоке по-волчьи скалились горы, переходящие к подножию в разломы угрюмых каньонов. Близился рассвет…
– Ротмистр, – не поворачивая головы, окликнул капитан. – Пять минут, чтоб вытряхнуть из себя дерьмо, размять ноги и выкурить трубку.
– Слушаюсь, команданте!
Симон Бернардино развернул пританцовывающую кобы-лу и пришпорил ее вдоль растянувшихся двойками драгун.
Капитан откусил и выплюнул кончик сигары. Спрыгнул с коня и, завернувшись в плащ, присел на камень. Вокруг звякали стремена и шпоры, хрустели травой кони, мелькали в лунном свете лоснящиеся от пота усталые лица, ядрено пахнул табак.
Он хмуро курил, смотрел под ноги на еще не испарившийся, в мелких пузырьках плевок и спорил с собой, вспоминая слова старика-отца: «Закон, живущий в нас, сын, прозван совестью. Совесть есть собственно применение наших дерзновений к сему закону».
И вот теперь его истязали, изводили на «нет» угрызения. Незнакомое чувство раздражало, жалило неуемностью, давило грудь. Неуверенность и стыд, назревшие в его душе из-за разрыва с Терезой, ввергли старшего сына Эль Санто в смятение. Буравила мысль: «Прав ли я?»
Он силился прикрыться щитом дворянской чести: «Уважение к самому себе остается лишь до тех пор, покуда идальго верен своим принципам. Оступившись раз, он выбивает себя из седла». Но эти рассуждения нынче казались пресными и пустыми, как хлеб без вина.
Штыками на него напирало иное: «Любить – значит жертвовать». И это ему было сейчас решительно ближе. Потеря Терезы – его «чайки» с окраины Сан-Мартин, без коей он не мог жить, была слишком очевидна.
Он прислушался к звону цикад – теплый, знакомый с детства напев… и поймал себя на том, что плачет. Но плакал Луис без слез, они остались где-то там, за влажным бархатом глаз, глубоко внутри, и жидким свинцом капали, текли, прожигая его сверху вниз.
«Да… – горько подумал он. – Совесть – главный судия, оного не подкупишь и не задушишь петлей».
Он тяжело вздохнул, всматриваясь в уходящую во все стороны плоскую, как сковорода, альменду.
Ее скучное однообразие нарушали лишь колючие щупальца кактусов, заросли чапарраля да пышные кисти иголок юкки.
«Только бы поспеть! Увидеть ее! Паду в ноги… покаюсь! Простит!» – крутилось колесом в голове. Но брошенные ему сквозь зубы слова: «чудовище», «убирайся… я ненавижу тебя» расстреливали этот порыв.
– Чертов мадридский гонец! – плечи напряглись, глаза стали черными, лицо превратилось в кремень, но внутри капитана корежило. Ревность втыкала пики.
– Тереза – рай земной… – он застонал. – Радуйся, ведьма, покуда своим выкрутасам… Ты всё равно моя до кончиков волос… И Богом клянусь! Придет время, ты будешь на мир смотреть моими глазами.
Уголек сигары обжег пальцы, вырвал из тягостных дум.
Рядом остановился Симон Бернардино, отбрасывая длинную косую тень. Худосочный, но жилистый, он казался недружелюбным, как иззубренный ржавый палаш. В его зрачках купалась луна, обрубок уха драчливо колол воздух. Хрустнув камнями, он присел на корточках ря-дом. От него несло луком, перцем чили и горелой тортильей. Не торопясь выбив искуренную трубку, старый вояка спросил:
– Что решил, команданте, будем отсылать гонца в Монтерей? Русские этого так не оставят. Спишут убийство своих казаков на нас… А там, бес знает… могут заговорить ружья.
Капитан сурово молчал. От слов одноухого ротмистра тянулся запах пороха, крови и мяса.
– Так что, команданте? – с костистого лица смотрели глубоко втиснутые жесткие глаза, окруженные сетью морщин и царапин.
– Думаешь, может начаться война?
Симон отер тыльной стороной руки потрескавшиеся от солнца и ветра губы и утвердительно кивнул.