Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
Шрифт:
«Тихон снял очки и начал первый, с некоторою осторожностью.
— А нельзя ли в документе сем сделать иные исправления?.. Немного бы в слоге».
Он заговорил с автором «листков» не как суровый цензор, не как строгий рецензент или критик, а как благожелательный редактор и литературный стилист. Он не стал клеймить Николая Всеволодовича за «жуткое убожество речевых примитивов», «бесформенность фразеологии», «страшную словесную нищету», а выстроил свои редакторские аргументы согласно требованиям того жанра, в котором был создан текст. Исповедник искусно втянул исповедующегося в литературно — эстетический диспут.
«Дальше подобного удивительного подвига, который вы замыслили, идти покаяние не может, если бы только… Если б это действительно было покаяние и действительно христианская мысль… Вы как будто нарочно грубее хотите представить
Тихон осторожно, будто тонким карандашом, отмечал избыточный психологизм, стилистические преувеличения, эмоциональный эпатаж и вызывающую скандальность тона; он упрашивал автора смягчить и сгладить дикое впечатление признаний и быть искуснее в выражении чувств. Он вынуждал Николая Всеволодовича обратиться к писательской кухне, приглашал обсудить качество художественного слога и средства выразительности. «Я писал искренно», — уверял Тихона Ставрогин. «Повторяю вам: я не «представлялся» и в особенности не „ломался”». «Я, может быть, вовсе не так страдаю, как здесь написал, и, может быть, действительно много налгал на себя», — сознавался Николай Всеволодович, заменяя понятие «фантазия» или «вымысел» нетерминологическим словом «налгал». «Укажите же, чем именно я смешон в моей рукописи», — уже требовал Ставрогин: он, казалось, действительно вынужден был считаться с мнением редактора. «Я знаю чем, но я хочу, чтоб указали вы вашим пальцем. И скажите поциничнее, скажите именно со всею тою искренностью, к которой вы способны».
Исповедь была слишком литературной — с психологическими эффектами, словесными преувеличениями, невыдержкой тона и вкуса, — чтобы опытный моралист и духовный пастырь Тихон мог принять ее за чистую монету. Но эта литература, оформленная в жанре исповеди, для него, знатока и мастера риторики, была слишком необычна, слишком лишена дисциплины. И он нашел безошибочный редакторский прием, чтобы «отклонить» рукопись.
«— Итак, вы в одной форме, в слоге, находите смешное? — настаивал Ставрогин.
— И в сущности. Некрасивость убьет, — прошептал Тихон, опуская глаза.
— Что — с? некрасивость? чего некрасивость?
— Преступления. Есть преступления поистине некрасивые. В преступлениях, каковы бы они ни были, чем более крови, чем более ужаса, тем они внушительнее, так сказать, картиннее; но есть преступления стыдные, позорные, мимо всякого ужаса, так сказать, даже слишком уж не изящные».
Поразительно, однако, что старец Тихон, так тонко разобравший текст исповеди с ее опасными и смешными местами, так глубоко проникший в ее литературное естество, совершенно забывал о художественной стороне дела, едва речь заходила о распространении «листков». Он мог бы сказать собеседнику, что над рукописью, для чего бы она ни предназначалась, надо работать, что без поправок ее нельзя отдавать в газеты, что в ней есть очень сильные места — а у ее автора определенные задатки; что в исправленном виде она произведет в публике более сильный эффект. Но Тихон — как эстет старой школы — забраковал рукопись и как духовник своим авторитетом воспрепятствовал распространению листков.
«— Вся просьба моя лишь в том, что вы… если огласите ваши листки, то испортите вашу участь… в смысле карьеры… Вас борет желание мученичества и жертвы собою; покорите и сие желание ваше, отложите листки и намерение ваше — и тогда уже всё поборете. Всю гордость свою и беса вашего посрамите! Победителем кончите, свободы достигнете…»
Победа, однако, не получалась. Николай Всеволодович терпел фиаско — «последнее средство» бездействовало. Непонятным образом все увязывалось вместе: рукопись — исповедь — искренность — покаяние — вера — неверие — гордыня — подпольная типография — «листки», назначенные к распространению, и их литературные достоинства, поставленные под сомнение взыскательным старцем. Рукопись решительно браковалась по причинам эстетическим, исповеди не давали хода в связи с ее «комическими местами», искренность была подпорчена нарочитой грубостью изложения, покаяние выглядело как презрительный вызов судьбе, подвиги веры и желание мученичества обессмысливались гордыней и предвкушением грандиозного скандала, который в случае обнародования подпольных «листков» грозил обернуться всего только посмешищем и позорищем.
«— Просто — запросто вам очень не хочется скандала, и вы ставите мне ловушку, добрый отче Тихон, — небрежно и с досадой промямлил Ставрогин…»
…Когда Достоевский сочинил для Ставрогина его «документ», а также сюжет, где затея с «листками» терпела полный крах, он и думать не мог, что готовит ловушку прежде всего для самого себя. Ибо его собственное право на распространение «листков» в составе печатающегося в «Русском вестнике» романа было вскоре категорически оспорено.
Глава седьмая. Законченный роман: кульминация и развязка
В конце ноября 1871 года была закончена, в середине декабря отправлена в Москву и к концу месяца уже набрана в типографии глава девятая второй части романа для двенадцатого номера «Русского вестника» — «У Тихона». В канун Нового года Достоевский узнал, что редакция журнала в лице М. Н. Каткова печатать главу отказалась, и спешно выехал для встречи с ним.
По — видимому, ни 30–го (в день его приезда в Москву), ни тем более 31 декабря, в разгар предпраздничной суеты, являться в редакцию смысла не было. Но уже 1 января Достоевский начал хлопоты, посетив Каткова на дому и оставив ему визитную карточку: на следующий день непременно нужно было увидеться в редакции. 2 января, поздно вечером, Достоевский написал жене: «Сегодня… несмотря на то, что Катков ужасно занят и, главное, что и без меня бездна людей поминутно мешают ему своими посещениями, — отправился в час к Каткову говорить о деле. Едва добился: в приемной комнате уже трое кроме меня ждали аудиенции. Наконец я вошел и прямо изложил просьбу о деньгах и о сведении старых счетов. Он обещал дать мне окончательный ответ послезавтра (4–го числа)… Кажется, Катков даст что-нибудь — и это верно. Я сужу по его тону, и не захотел бы он сам меня задерживать напрасно».
Дело, которое так беспокоило Достоевского, казалось ему вначале скорее денежного, чем цензурного свойства: он надеялся получить с редакции часть гонорара, но вторая часть романа не была закончена, и расчеты осложнились из-за отклоненной главы. Как всегда, деньги нужны были позарез: накануне, за две неде-ли до Нового года, Коммерческий суд, слушавший дело по иску давних кредиторов о платеже по векселю в 500 рублей с процентами, составившими за пять лет еще 700 рублей, признал законными и сам иск, и взысканные проценты. 17 декабря постановлением суда ответчики лишались даже права на апелляцию: призрак долговой тюрьмы замаячил перед Достоевским вновь. Оставаясь в Москве на несколько лишних дней впредь до выяснения своих финансовых обстоятельств, он опять должен был считать каждую копейку и зависеть от благорасположения Каткова. Он докладывал жене, что обедает «на свой счет» и боится «прожиться», что у сестры Верочки, с которой встретил Новый год, проводит только вечера, а обедать совестится, «потому что у них, кажется, очень тонко, и это видно…».
Неизвестно, в какой из дней начала января и как именно произошел у Достоевского с Катковым разговор по поводу девятой главы. Во всяком случае, 4 января, когда Катков собирался дать окончательный ответ, дело денежное так и не сдвинулось с мертвой точки: редактор «Русского вестника» «извинялся и просил повременить», а также давал понять, что, хотя желает сделать для автора максимум из возможного, не все зависит от него и всеми выплатами распоряжается теперь другое лицо. В тот же день Достоевский сообщил Анне Григорьевне, что, каков бы ни был нынешний исход дела, «два последние забракованные ими листа романа в счет не вошли». Тон Каткова показался ему, видимо, гораздо менее обнадеживающим, чем два дня назад, настроение резко испортилось, и он в сердцах написал жене: «Я опять совсем не уверен, и, главное, если мне откажут, принужден буду с ними просто порвать, что уже очень худо». Хотя сейчас, когда роман, над которым он трудился уже два года, дошел до своей высшей точки, порвать с «Русским вестником» было еще труднее, чем когда-нибудь прежде. Понимая это и желая успокоить жену, он добавил в конце письма: «Признаюсь тебе, что я всё еще крепко надеюсь. Вот черта: я рассказал Каткову, глаз на глаз, сюжет моего будущего романа и слышал… что он уже рассказал сюжет двум лицам. Если так, то не может же он относиться к моей просьбе пренебрежительно».