Фельдмаршал должен умереть
Шрифт:
— Именно поэтому.
— И что же дальше?
— Завтра же отбываем отсюда.
— В Германию?
— В Италию. Поближе к Корсике. Укроем в уже известной вам разведшколе «Гладиатор». Подальше от рейха, от всякого, кто мог бы заинтересоваться вами еще до того, как действительно придет время вами интересоваться. В Берлине чувствуют приближение краха, и уже начинается борьба за сокровища Роммеля. Но по-настоящему рассчитывать на наследство фельдмаршала сможет только тот, кто располагает вами. Так что основные события еще впереди.
Шмидт поднял кружку, чтобы допить пиво, но лишь брезгливо поморщился и вновь поставил ее на стол. Только что Курбатов вновь, в довольно откровенной форме, напомнил ему, что он всего лишь жертвенный баран, которого придерживают к подходящему случаю, чтобы потом выпотрошить под ликование сильных мира сего. А Шмидт не любил, когда ему напоминали об этом.
— И вы уверены, что победителем станет Скорцени, а не кто-либо другой?
— Я не пророк Исайя. Но знаю, что у Скорцени куда больше шансов уцелеть, нежели у тех, кто захотел бы перехватить у него столь неудачно припрятанный клад. Некоторые претенденты уже начинают понимать это и тоже стараются ставить на первого диверсанта рейха.
— Как и вы.
— Как и я. С поправкой на то, что лично меня клад фельдмаршала не интригует. Но совершенно очевидно, что после войны в руках Скорцени окажется огромная агентурная сеть, всевозможные каналы связи с бывшими врагами и союзниками, масса фальшивых денег и десяток-другой парней, готовых на все, умеющих идти напролом.
Грузно навалившись на стол, Шмидт какое-то время молча всматривался в донышко пивной кружки, как в волшебное зеркало предсказаний. При этом он несколько раз астматически всхлипнул, и Курбатову даже показалось, что барон с трудом сдерживает рыдание.
— Вы аристократ, господин полковник, — ограничился фон Шмидт всего лишь словесным стоном. — Я верю вам, как никому. В последнее время я становлюсь все более фанатичным поклонником аристократического устройства Европы. Не монархического, заметьте, ибо дело не только в возрождении в каждой из европейских стран монархии, а именно аристократического. Вернуть былое уважение к древним аристократическим родам, заново освятить ритуал возведения в аристократическое достоинство, вновь обратиться к лучшим традициям аристократического этикета, нравственного рыцарского кодекса… Создать специальные учебные заведения для аристократов.
Курбатов не поддержал, но и не осмеял его идею. Сидя в германском тылу, можно было бы, конечно, помечтать и об аристократическом устройстве послевоенной Европы. Да только полковник прекрасно понимал, что после всего, что с Европой уже произошло и что еще произойдет с ней при агонии Третьего рейха, европейцам еще долго будет не до аристократизма. Куда больше им придется заботиться о том, как бы элементарно выжить.
22
Выйдя из бара, князь остановился и задумчиво осмотрел видневшиеся невдалеке темно-синие бусины горных вершин. Он четко представил себя на склоне одной из них в поисках пещеры или любого иного более-менее подходящего для ночлега укрытия.
В последнее время у него все яростнее проявлялась ностальгия по «жизни военного пилигрима», по лесу, горам, всему тому зазеркалью цивилизации, которое способно было предоставлять ему исключительную, библейско-первозданную свободу. Он хоть сейчас готов был уйти в горы, и совершенно не важно, чьи они, какому народу принадлежат, какой армией контролируются. После маньчжурского рейда он чувствовал себя способным выживать в любой ситуации, при любых условиях; а сам процесс выживания уже давно приобрел для него высший смысл земного существования.
— Когда вы всматриваетесь в горы, полковник, в вашем взгляде, в выражении лица, в тоске, с которой тянетесь туда, в первозданность леса, проявляется что-то матерое, волчье, — осмелился Шмидт нарушить его молчание тогда, когда оно и в самом деле начало приобретать тягостно-ностальгический характер.
— Кому из нас не хочется взвыть от предначертанной нам жизни?
— Взвыть — да, готовы многие. Но лишь потому, что тоскуют по роскошной жизни здесь, по эту сторону мира. Вы же тянетесь туда, в мрачное безлюдье, в волчность одиночества.
— «Волчность одиночества»… Прекрасно сказано, барон, — признал «маньчжурский легионер».
— Чего не хватает, какого толчка: приказа, ситуации, надежных парней?
— Очевидно, приказа… прежде всего, — согласился Курбатов. — Да еще, может быть, безысходности.
— Безысходности?
— Весь этот дикий горно-лесной мир приемлет только одну форму миропонимания: озлобленное одиночество. Только озлобленное одиночество. А оно, как лава из кратера вулкана, извергается безысходностью, которая, впрочем, — неожиданно завершил свою мысль Курбатов, — в свою очередь, порождается одиночеством.
— Не отчаивайтесь, полковник, они последуют: и приказ, и безысходность. Неминуемо последуют — в этом как раз и кроется наша безысходность. Честно признаюсь: я бы с вами не ушел. Не смог бы. Как не смогли бы и многие другие. Узнав о вашем рейде, я несколько вечеров провел за картой коммунистического рейха. Я смутно представляю себе эту страну, тем не менее, сам маршрут, рельеф, расстояние, диверсионные операции в стране, превращенной в огромный концлагерь… Все это потрясло мое воображение. И тогда мне тоже думалось, что человек, прошедший через все это, с трудом будет осваиваться потом в прихожей европейской цивилизации.
— Вы правы, барон, там, — кивнул Курбатов в сторону лесистых гор, — особый мир, порождающий особое мировосприятие, совершенно меняющее человеческую сущность.
Приумолкнувший было аккордеон, вновь возрождал одну из своих монотонных, как зов одинокой, затерявшейся в горных долинах шотландской волынки, мелодий. Звуки ее как нельзя лучше накладывались на внутреннюю отрешенность Курбатова от привычного человеческого мира, сочетаясь с волчьим зовом его угрюмой диверсантской судьбы.
— И последний вопрос, князь… Чтобы уже не возвращаться к этой теме… Почему именно вы прибыли ко мне? Почему Скорцени избрал вас, русского?