Фельдмаршал в бубенцах
Шрифт:
– Да ничего, обмогнусь… не впервой. – Пеппо окончательно смутился. Он еще не думал, как объяснить ту страшную ночь отцу Росанны. А лавочник уселся на табурет и шумно вздохнул:
– Ты это, приятель, сядь… Потолковать надо.
Пеппо запер дверь и сел напротив Барбьери. Тот еще немного помолчал, пыхтя и отдуваясь.
– Риччо. Мне того… дочка все рассказала. Как вечером гад этот вломился. Ишь уж до чего додумались. Монахами рядятся, сукины дети. – Он сделал паузу, а потом неожиданно издал звук, похожий на всхлип: – Одна она у меня, Риччо… Ничего больше в жизни нет. Пес бы с ними, с деньгами, да и с лавкой самой, хоть
– Да что вы, мессер Барбьери! – Пеппо заерзал на табурете, ощущая, что тот сейчас провалится прямиком в погреб. – Я-то… да что я…
– Ты давай не заикайся! – хлопнул лавочник ладонью по столу. – Все «кабы» да «если бы» – это слова. А я про дело толкую. Уехал, черт старый, бросил дочурку одну всякой падали на потеху. А ты оказался рядом тогда, когда меня не оказалось. И сделал то, что по совести – моя забота. Где теперь тот лахудрин сын, я не спрашиваю, где б ни был – туда ему и дорога.
Барбьери снова вздохнул, а потом осторожно похлопал оружейника по плечу.
– Не знаю, где у тебя болит… – пробубнил он и добавил совсем тихо: – Спасибо, сынок. Храни тебя Господь. – Он поднялся на ноги. – Пойду я, Риччо. И тебе отдыхать потребно, и Росанну оставлять теперь пуще смерти боюсь. Ты это… я тут тебе кой-каких гостинцев приволок. Ты не подумай, что я вроде как откупаюсь. От чистого сердца, ей-богу. Бывай, парень. Поправляйся.
От этой неловкой и бесхитростной сердечности Пеппо ощутил, как глупо защипало в горле.
– Благодарю, мессер Барбьери. Росанне поклон передавайте.
…Лавочник ушел, а юноша запер дверь и вернулся к столу.
– Вот черт, а?.. – пробормотал он, чтобы как-то выразить обуревавшее его замешательство. Росанна, похоже, представила отцу его, главного виновника случившегося, в лучезарном ореоле героя. От этого было не на шутку конфузно…
Постояв у стола, Пеппо неуверенно стянул с принесенной лавочником корзины покрывавшее ее полотно и запустил руку внутрь. Сыр, кусок окорока, пирожки, несколько бутылок вина, фрукты. Губы невольно дрогнули улыбкой. Подросток не помнил, садился ли он когда-нибудь за стол, на котором было бы столько снеди одновременно.
А знаете, господа, все как-то утрясется. Попорченная шкура заживет, это уже проверено. Если бы неведомый хозяин плаща желал Пеппо зла, то уже мог бы его причинить. А ведь оружейник снова стоял у самого порога. И снова успел увернуться от падающего топора. Поэтому… нужно просто позвать на ужин Алонсо.
Отец Руджеро отложил перо и встал, чтобы закрыть ставни. Темнело, и с каналов неслись сырая прохлада и докучливая мошкара. Еще несколько документов, и он закончит на сегодня.
После гибели брата Ачиля прошло уже несколько дней, и доминиканца не отпускали размышления об этом неожиданном происшествии. Хотя Руджеро редко бывал искренен с другими, с самим собой он старался не хитрить. И прекрасно понимал, что пылкая сцена негодования в библиотеке была скорее плодом растерянности, нежели подлинного потрясения. Доминиканец всегда ценил брата Ачиля за хладнокровие и исполнительность, но, надо признать, этот человек вызывал у него содрогание.
Стоило подумать и о странной откровенности полковника. В том разговоре он недвусмысленно дал понять, что готов к войне. Господи… Будто Руджеро сейчас до него.
Доминиканец вздохнул и вернулся за стол, на котором горел многорогий шандал. Все это требовало времени на раздумья и ответные шаги. А времени не было. После смерти помощника все дела, находящиеся в его ведении, переместились на стол Руджеро.
Дела. Очередные бесстыдные требования, наглое попрошайничество и злобные пасквили. Сбор сливок на помоях человеческих душ…
Монах снова вздохнул и взялся за следующий лист в стопе. Конечно, снова донос. Да еще от кого. От монахини из госпиталя Святого Франциска. Куда катится мир, черт бы его подрал? Уже сами церковники затеяли строчить кляузы друг на друга. Чего же ожидать от мирян?
Руджеро потер пальцами веки, отхлебнул тепловатой воды прямо из стоящего на столе кувшина и снова принялся за чтение.
Безлико-аккуратный угловатый почерк, каждая буква отдельно. Так пишут люди, поздно научившиеся грамоте.
«Припадая к стопам Господа нашего, я алкаю справедливости и защиты от происков Прелукавого Отца лжи и порока, что хитростию и превеликим лицемерием проложил кривой путь в самое сердце нашего милосердного пристанища…»
Какие слова, Пресвятая Дева! Ни единой помарки, строки четкие и прямые, будто струны лютни. Любопытно, сколько казенной бумаги эта особа извела на черновики? Еще одна россыпь цветисто-благочестивых фраз. А вот автор наконец переходит к делу:
«Едва месяц минул с того несчастного дня, как некий отрок постучал в двери госпиталя, дабы посетить тяжело хворого солдата и подать ему милостыню…»
Так, сумасшедший калека сначала жрет принесенное ему угощение, а потом поливает дарителя площадной бранью. Весьма человеческий поступок. Быть неблагодарным скотом – это почти так же обычно, как иметь десять пальцев. Девочка-прислужница помогает посетителю выйти из этого приюта для умалишенных. Что?
Руджеро едва не вздрогнул, но тут же досадливо потянулся за кувшином. Паренек-посетитель, оказывается, слеп. Он совсем помешался на этих слепых, словно мало их в несчастной старой Венеции.
Однако пасквиль был красноречив и написан с таким чувством, что доминиканец не без интереса продолжил чтение.
Вскоре он понял, из-за чего сочинительница доноса затеяла столь длинную преамбулу и чего она, собственно, добивается.
Главу госпиталя весьма хорошо знали в церковных кругах. Аббатиса была едва ли не единственной особой, облеченной крупным духовным саном, кого Руджеро искренне уважал, несмотря на свои тщательно скрываемые взгляды. Мать Доротея неоднократно свидетельствовала на судах инквизиции и потрясла доминиканца кристальной порядочностью и умением смотреть на поступки людей без повязки клерикального ханжества на глазах. Итак, нашелся наконец кто-то, кого перестала устраивать власть этой женщины…