Феликс - значит счастливый... Повесть о Феликсе Дзержинском
Шрифт:
Двор Лузяниных был обнесен хлипкой изгородью из жердей. Вдоль улицы тянулся настил, тоже из жердей, на случай весенней распутицы, чтобы не вязли люди в топкой болотистой жиже.
На другой день, раздобыв у хозяев лыжи, отправились осматривать новые «владения». Оба были в неуклюжих тюремных полушубках, в шапках-треухах и валенках, но и в такой одежде мороз прохватывал до костей. С берега Камы далеко у горизонта виднелась темная полоса леса. Река уходила на северо-восток, а где-то, судя по школьной карте, которую удалось раздобыть, Кама сворачивала к югу и возле Сарапула впадала в Волгу.
—
— Не успели тебя доставить, неблагодарный, а ты уже прикидываешь, как бы сбежать отсюда! — пошутил Якшин.
— Что поделаешь, хоть помечтать, и то на душе легче...
Из Кая Феликс написал в Нолинск Маргарите Федоровне Николевой:
«Вчера начался уже новый год! Поздравляю Вас! Мы с Александром Ивановичем вчера доели то, что принесли Вы нам на дорогу. Берегли, чтобы было чем встретить Новый год. Даже кофе пили!.. Сегодня даже на охоту ходили, хотя вернулись ни с чем. Нарядились в арестантские полушубки, надели рукавицы, взяли ружья под мышку. Да оказалось, что я совсем в охотники не гожусь».
Написал и Альдоне:
«...Глаза у меня действительно болят, и я лечусь, ибо хочу жить, а без глаз жить нельзя.
Последнее твое письмо я получил в больнице — мне пришлось лечь на некоторое время, и я пролежал бы там, возможно, долго, если бы не случай, происшедший со мной недавно. До сих пор я жил в Нолинске — в городе со сравнительно большим населением и не так отдаленном от остального мира. Однако нашему губернатору пришло в голову, что мне здесь нехорошо. Не знаю, чем я вызвал такую заботливость по отношению к себе. Он перевел меня на 400 верст севернее, в леса и болота, в деревню, отдаленную на 250 верст от ближайшего уездного города. То же самое случилось и с одним моим товарищем. Хорошо, по крайней мере, что есть с кем поговорить. Село Кайгородское довольно большое, пятьдесят лет назад было городом, в нем 100 дворов и около 700 жителей-крестьян.
Я живу вместе со вторым ссыльным. Белого хлеба здесь нет совсем. Мясо осеннее, замороженное. Жизнь не дешевле, чем в уездном городе, а, пожалуй, дороже... Мы здесь сами себе готовим обед; купили самовар. Хорошо здесь охотиться, можно даже кое-что заработать. Может быть, вскоре пришлют нам охотничьи ружья...
Мои письма, наверное, вскоре будут просматриваться местными властями. Хотели уже просматривать, но мы запугали их судом, так как делать это без циркуляра министерства внутренних дел они не имеют права. Из-за этого мы и ведем борьбу со здешним волостным управлением — не хотят принимать наших писем...»
Только в середине января Феликс получил письмо от Маргариты Федоровны. И сразу ответил. Он писал:
«Вы говорите, что больше всего любите и цените во мне преданность Делу, которому мы служим. Но ведь Дело и преданность ему не может не увлечь чуткого жизнедеятельного человека. И будущее наше — борьба!..»
Дни в кайгородской ссылке тянулись медленно, однообразно... Пошел второй месяц жизни в Кае, а казалось, что прошли годы. Феликс силился заняться чем-нибудь, читал до головной боли — не помогало. Когда отпускали морозы,
Только письма, которые Феликс писал или получал, хоть как-то скрашивали жизнь, давали возможность унестись мыслями к близким. Почта приходила раз в неделю. В эти дни Феликс все время прислушивался, не звенят ли колокольчики почтовой кибитки.
Потом пришло еще одно письмо из Нолинска. Как обычно, он сразу ответил.
«Вчера вечером получил Ваше письмо, — писал он Маргарите Федоровне. — Пока, видимо, его не читали мои опекуны. Пришло нераспечатанным. Как вовремя я получил его! Именно вчера мне почему-то было особенно грустно. Чтение не получалось, хотя и сидел долго за книжками.
Письма мои, по всем расчетам, Вы должны уже получить. Их еще не перехватывают, во всяком случае, меня на почте об этом не предупреждали. Ведь просмотр писем делают открыто, цинично лезут в самую душу, действуют по инструкции, которая разрешает надзирателю вламываться в квартиру ссыльного в любое время суток. Меня даже оторопь берет, когда я подумаю, что грязные, засаленные подлостью руки филеров могут касаться Ваших или моих писем. Невольно начинаешь замыкаться, сдерживаться и не пишешь того, что хочется сказать.
За чтением сижу теперь каждый день часов по восемь и почти не выхожу на улицу. Что происходит со мной? Что случилось? Не могу разобраться.
Вы хотите знать о моих настроениях, чувствах, о моей духовной жизни. Да знаю ли я сам об этом? Настоящее меня не удовлетворяет, мучит оторванность от большого дела... Порою мне казалось, что я смогу объять, принять на себя все людские страдания. Но миражи были столь недолги, я падал с ужасающей высоты в действительность, в жизнь, уже казался себе карликом...
Читаю теперь «Жерминаль», читаю как раз описание стачки. Прошлое нахлынуло на меня так сильно, что голова закружилась...
Уже поздно, в доме все спят. Сегодня я чувствую себя каким-то нервным. Потому и писал, чувствую, бестолково. Боюсь, что не поймете меня, не разберетесь. Завтра прочту написанное...
А у меня к Вам есть дело: посылаю письмо, написанное моему знакомому. Отправьте его по назначению, тоже через кого-нибудь. И еще одна просьба — не знаете ли Вы кого надежного в Саратове, в своих родных местах. Ответьте только — да или нет.
Как бы мне хотелось поговорить с Вами обо всем, обо всем, но нет времени — почта сейчас уходит, да и голова трещит что-то...»
Следующее письмо было совсем коротким:
«Последнее письмо Ваше получил распечатанным. Добились они своего, но дать подписку, что ознакомлен с распоряжением о перлюстрации писем, я отказался. Будь что будет, но добровольного согласия на контроль своих мыслей не дам, своей совести не продам. Не дождутся они этого! Писать Вам теперь буду очень редко. Надеюсь, Вы поймете мое состояние, поймете, что иначе поступить не могу.