Феникс
Шрифт:
День был ветреный, и ели мотали ветвями, шумели. Сосны поскрипывали, едва покачивая макушками. Этот говор леса с тревогой и тоской слушали пленные, огибая холм и поглядывая на темно-изумрудную хвою. Жаль было отчего-то деревья. Никто, никто не подумал, что в этом лесу скоро поднимутся холмики. Их могилы.
Разве о таком думается — шумят ели. Шумит жизнь. Шагали по двое к теплу. Впереди светлела вышка лагеря, — а где лагерь, там для них прибежище от ветра и холода.
Началось именно здесь. На польской земле. В Беньяминово. Недалеко от почти безлюдной деревушки.
Кумлагерь. Так назвали
Шагали молча. Он, Саид, видимо, один-единственный из всего строя, с нетерпением ожидал лагерных ворот. Верил в слова Азиза: «Там все решится…» Мысленно опережал события, сокращал мучительно однообразные процедуры проверки, сортировки, перескакивал через голод, наказания, через все, что было обязательным, но не нужным. Главное — начало.
Их провели мимо часовых во двор, огромный двор, обнесенный колючей проволокой, перегороженный внутри тоже проволочными заборами, прогнали через калитки в заборах и впустили в деревянный барак. Совершенно пустой.
— Хинлеген!
Легли сразу. Знали по опыту — это первая команда после любого марша, после любой проверки. Причем немец, произносивший команду, показал ее наглядным жестом: опускал вниз большой палец — лежать. Лежать, где остановился, будь то голая земля, снег, грязь, камень. Здесь им повезло: деревянный пол.
Ужина не ждали. Ничего не ждали. Только утра. Утром могло потеплеть. Ночь оказалась невыносимой. Мороз и ветер. Ветер с того самого холма, где шумели сосны. Так казалось.
Он ждал утра и ждал «начала».
8
«Началось» после казни пленного политрука. Никто не знал, что он политрук. Никто, кроме Саида. В этом был убежден Саид. Берег тайну, как может беречь ее друг, брат.
Политрук был ранен. Левое плечо еще кровянело, свежее пятнышко алело на старой перевязке под распахнутой шинелью.
— Не заживет, — пояснил политрук.
— Почему?
— Видно, кость затронута. Да и осколок там…
«Сдался не по доброй воле, — подумал Саид. — Вообще не сдавался, его, наверное, взяли немцы силой, а то и в бессознательном состоянии. — Каким-то укором звучал этот вывод для Саида. — Я, кажется, один здесь без царапинки».
— Потом оперируют… — подбодрил он политрука. — Направят на постоянное место и там вынут осколок.
— Вы шутите… Больных списывают до отправки…
Политрук это произнес без страха, хотя списание означало не что иное, как умерщвление.
Кажется, он готов был ко всему. И в то же время постоянно захлопывал борта шинели, словно оберегался простуды. Не хотел, чтобы эсэсовцы видели кровоточащую рану. Других, не Саида, заверял: она заживет.
Так сказал и круглолицему. Тот не обратил внимания на перевязку, его не занимала чужая боль, но он вцепился в политрука и стал опекать так же, как и Саида. Добывал лишние пайки
Саид как-то предупредил политрука, намекнул на опасность такой дружбы. Тот помрачнел:
— Поздно.
— Что поздно?
— Я поделился с ним тайной.
Минуту они оба молчали. Утешать было незачем. Да и политрук сам понимал, чем грозило ему возможное предательство круглолицего.
— Поздно, друг.
— Какова тайна?
Политрук доверился еще раз. С первого дня в Кум-лагере он сколачивает группу для побега. Отсюда уйти легче, близка родная земля, на ней каждый кустик прикроет. Да и фронт не за горами. Свои! В группу решил включить круглолицего: немцы посылают его в лесок за топливом для кухни. Если в носильщики возьмет с собой политрука с товарищами, можно уйти. Придушить конвоира и уйти.
Саид чуточку успокоился.
— С этим круглолицый подождет. Даст выйти из зоны, пустит в лесок и дальше, за него. А потом уже прокукарекает немцам. Они схватят горяченьких на бегу…
— Пожалуй, — согласился политрук.
— Товарищей не назвал?
— Нет.
— Интересуется?
— Не особенно. Уговорились — назову перед нарядом в день выхода.
— День назначили?
— Пока нет.
— Тяни.
— Сколько?
— С неделю.
Круглолицый ждал. Он ходил взволнованный, с горящими глазами, покусывая губы, — всегда покусывал, если не терпелось достичь желаемого. Не дождался. Сам назвал день: завтра. В субботу, значит. Политрук отказался. Придумал причину. Но, видно, неубедительную. Азиз поглядел внимательно на его серое, почти бескровное лицо. Усмехнулся.
— Струсил?
— Чепуха.
— Беги завтра… Потом поздно будет.
— Нет.
— Ну, как знаешь. У каждого своя голова на плечах…
Надо было все-таки бежать. Попытаться хотя бы. Немцы уже знали о заговоре и готовились. Так казалось Саиду. А возможно, он просто фиксировал случайные детали, акцентировал их, обобщал, придавая особый смысл самым обычным вещам.
Накануне днем приезжал унтерштурмфюрер с овчаркой. Великолепной черно-палевой овчаркой, сидевшей рядом с водителем. Саид любил собак и не мог не восхититься таким чудесным экземпляром. Пес водил ушами, ловя звуки, доносившиеся из бараков, вглядывался в людей, но не проявлял никакой враждебности. Должно быть, его держали не для розыска пленных, просто украшал дом своего хозяина. Однако Саид истолковал появление овчарки как репетицию завтрашней облавы.
Вечером Азиз принес политруку вторую пайку хлеба и полкотелка кофе — серо-бурого напитка, пахнувшего горелой свеклой.
— Пей, брат.
Политрук понимал, кто такой Азиз, боялся и ненавидел его, но глаза подающего кружку были такими добрыми, ясными, что он принял кофе и выпил жадно, залпом. Впрочем, кофе не имел никакого отношения к судьбе его. За эту бурду не продаст товарищей, никого не продаст. А если яд в ней, так тем лучше. Проще, во всяком случае: рано или поздно больного спишут или отправят в клинику для испытания на нем немецких химических препаратов. Он слышал об этом.