Феникс
Шрифт:
— Ты, брат, коммунист, — снова сказал ему круглолицый. Теперь мягко, не утверждая, а вроде спрашивая.
Колонна стояла у ворот тюрьмы, что на Холодной горе, знаменитой старой тюрьмы Харькова. Она действительно поднималась несколько над ближними улицами, разрушенными бомбежкой. Серая, каменная тюрьма на Холодной горе.
Почему тюрьма? Зачем?
Когда-то на вышках с железными козырьками дежурили по наряду градоначальника солдаты. Сейчас оттуда выглядывали тупые рыла пулеметов. Холодная гора перешла в ведение
Тюрьма. Зачем их привели в тюрьму? Сыпал первый ранний снежок. Сыпал весело, приплясывая на ветерке. Пока плясал — жил. Падал — исчезал в грязи. Таял на шапках и шинелях. Пленные, вытянув губы, ловили его и, кажется, чувствовали. А может, только казалось. Ведь что такое снежинка? Мираж. Воспоминание о чем-то светлом, далеком. Тает и тает.
— Ты ошибся, — ответил лейтенант.
— В таком не ошибаюсь, — вздернул уверенно головой круглолицый.
— Ошибся. Если бы я был коммунист, меня бы здесь не было… Живого, во всяком случае, не было…
— Вот, вот. Считаете себя лучше нас… Коммунист, ясно.
Что-то хорошее согрело душу. Обожгло. Дышать стало легче. И снег показался радостным. Пусть тает. Но ведь не всегда будет таять в грязи. Ляжет, скует морозом землю. Оденет в белизну. Все преобразится.
— И все-таки на этот раз ты ошибся. К сожалению для тебя.
— Н-нет, — упрямился круглолицый, хотя уверенность уже сникла, покачнулась. Он придерживал ее как мог. — Н-нет.
Сырой ветер пробирал, проходил, кажется, насквозь: через шинели, через само тело. Выдувая остатки тепла. Жизнь выдувал.
— Что держат?
— Почему не пускают?
— Скорее!
Они просились в тюрьму. Как в дом, как в счастливое прибежище. Готовы были силой пробиться за эти каменные стены.
Все же ворота отворились. Со скрипом, с визгом. Железные, холодные, мокрые ворота, и они, люди, почти побежали внутрь, в тюрьму.
Он тоже бежал. Стучал сапогами по камням. Двор был выложен камнем, давным-давно, а камень живет вечно. Принял многих, тысячи принял. Принял и этих.
Еще ворота. Опять визг железа. Опять камень.
Люди. Тьма людей. От них тепло под открытым небом. От них идет пар. И смрад. Гниющее тело где-то. И не одно.
Он задохнулся. Под открытым небом дышать было нечем. Люди стояли. Почти все. Немногие лежали, тут же, на камнях. Смотрели невыносимо голодными главами на вошедших. Белыми глазами — так показалось ему.
Теперь он понял, почему комендант так долго не хотел впускать новую колонну. Тюрьма была переполнена. Нет, не по числу мест в камерах. Физически переполнена: коридоры, карцеры, дворики, дворы — все забито буквально до отказа. Надзирателям ходить негде. Машина, очищавшая Холодную гору от трупов, не могла въехать во двор.
Ад. Таким должен быть ад, если он только существует.
— Стоять!
Это их предупредили. На трех языках: русском, немецком, украинском. Могли и не предупреждать: тела держали друг друга как связанные стебли.
— Боже… — стонал кто-то. Бога звали, просили о смерти.
— За что? — вопрошали еще способные держаться на ногах.
Ответов не следовало. Они не предусматривались уставом. Бог тоже не отвечал.
— Утром будет просторнее, — сказал изможденный человек в штатском. Черный, с угасшими глазами.
Почему он здесь? Не пленный. Не похож на военного. И что-то знает. Знает тайну: «Утром будет просторнее…»
Утром начался расстрел.
Он читал о казнях. Разных. Слышал это слово и от очевидцев. Знал по картинам. Но не видел еще. Собственно, такое человек и не должен видеть. Никогда.
До рассвета среди пленных прошел слух: «После проверки впустят в камеры. Там сухо, там кормят».
Разве думал он, что проверка означает не что иное, как казнь по спискам. А кое-кто знал. Но им не верили, не хотели верить.
Круглолицый нашел его в темноте, среди плотно сбившихся тел, нашел с большим трудом и, не говоря ни слова, стал шарить на груди, у шеи, на вороте гимнастерки.
— Что тебе нужно?
— Молчи.
Нащупал петлицы. Стал отрывать.
— Оставь.
— Молчи. — Сначала руками рвал, не одолел, вцепился зубами. Намертво вцепился — сорвал.
— В чем дело?
— Утром узнаешь.
Он узнал еще ночью: проверка имеет лишь одно назначение — убрать евреев и коммунистов.
Тьма стояла кромешная. Ни зги! Но по дыханию, по шепоту угадывалось состояние людей. Кто затихал вдруг, кто торопливо ловил воздух. Кто осторожно протискивался в толпе — уходил от того места, где услышал страшное. В этих каменных стенах, в этой массе тел искал прибежища от смерти. Инстинктивное желание спрятать себя. Наивное до сумасшествия.
Перед тем как посветлеть небу, перед утром самым, автомобильные фары рассекли темноту, пробились сквозь створки ворот, под сводами и внизу, у камней. Хриплая, густая сирена требовательно прорычала у железной стены. Рычала, пока не завизжали петли и не растворились створки. И едва растворились, как голубая волна света хлынула в просвет и окатила застывшую в немом страхе толпу. Все стало черно-голубым: и шинели, и бушлаты, и лица. И тысячи глаз вспыхнули ужасом.
Отступили, отжались, хотя отступать было уже некуда — сзади стена.
Все поняли: прибыла смерть. От нее не отойти. Но можно чуточку, на ступню хотя бы, отстраниться.
Удивительно, ведь могла быть просто машина, могла привезти хлеб для находившихся в камерах, мало у ли что могли привезти. Нет. Ни о чем, кроме смерти, не подумали.
Десять… Двадцать… Тридцать автоматчиков спрыгнули с машины. Гулко, со стуком. На камни прыгали. Коваными немецкими сапогами. Становились в ряд на площадке в середине двора. Мотор не выключался. Рокотал, чадил гарью бензиновой. Душной и холодной. Потом машина попятилась назад, пошарила фарами вдоль стен и выкатилась в первый двор. Там стихла.