Фигуры на плоскости
Шрифт:
— Дайте-ка, — протянул руку, пальцы длинные, без колец.
Я подал бумаги, он стал читать. Одну ногу обвил другой, винтом. Я так никогда не умел.
Много старых вещей, интеллигентный питерский дом. Темно-красный Ромэн Роллан, коричневый Бунин, зеленый Чехов, серенький Достоевский. Их двойники так и ездят за мной в коробках — после второго-третьего запаковывания я их не доставал.
Дочитал, вздыхает:
— Я этого не подпишу.
— Почему? — спрашиваю.
В конце концов, не мои бумажки.
— Боюсь.
— А чего вы боитесь?
Он пососал дужку
— Как вам сказать?.. Всего боюсь.
Этот случай убедил меня лишь в одном: профессиональным стукачом он не был. А ходили такие слухи.
Кофе, что ли, попить? У меня как-то нет ничего. А Матвей и не голоден. Я рассказываю ему про первую встречу с его отцом. Опускаю, конечно, некоторые детали.
— Теперь он уже так не может, — про ноги.
Понятное дело, развинчивается старик.
Касаясь деликатной темы: тогда все вертелось вокруг одного — органы — диссиденты. Есть, что вспомнить. Только все это рассекречивание — штука опасная, много биографий попортит зря. Гэбуха ведь тоже халтурила, гнала план. Вызывают, допустим, тебя: вы человек советский?
— Вас вызывали? — спрашивает Матвей.
Вызывали — не вызывали, какая разница? Вызывали. Отвечаешь: советский. Предлагают сотрудничать. Аккуратно отказываешься: простите, и рад бы, но — выпиваю, патологически откровенен. Были приемчики. — Они вздыхают. А если узнаете про действия, направленные на подрыв?.. — Сообщу, сообщу. — Помечают себе: согласился сотрудничать без подписки.
— Зачем вы мне это рассказываете? — спрашивает Матвей, делает бровки домиком. Как ребенок.
— Да так.
Мне интересно вызвать у него живые реакции. Психология — наука экспериментальная.
Плевать на бумажки, не подписал и не подписал. Тем более, с девицей той мы расстались. А через несколько лет я стал у него бывать независимо от девиц. Не мир тесен, хе-хе, прослойка тонка, — так в ту пору шутили.
Трудно сказать, чем он, собственно, занимался. Говорят: человек энциклопедических знаний. А сделал что? — Написал удачное предисловие. К чьим-то письмам. Софья Власьевна разве позволит что-нибудь сделать? Особенно гуманитарию.
Вот он, сидит за столом, произносит внушительно: «Я как выученик академической науки…» — а какой науки? — хрен его знает, поди спроси. На столе настоечки: сам изготавливает, не худшее из чудачеств. Настоечки-водочки, во времена борьбы с пьянством многих из нас выручали. Вскрикнет вдруг: «Мизерабль!» — жена рюмку подсунула несоответствующую. Но стихов много знал и читал хорошо.
Руки нервные, музыкальные, большая нижняя челюсть: чувствуется порода. У него и кличка была — не в лицо, конечно, — Дюк, за благородное происхождение и вообще — по сумме качеств. Так и вижу, как он натягивает в воздухе невидимые поводья — «кумир на бронзовом коне» — стихи, стихи. Воленс-неволенс перейдешь на высокий стиль, когда о Дюке рассказываешь.
— В вашем отце, Матвей, погиб настоящий артист.
Опять улыбается, нервно:
— Да не совсем.
Не совсем настоящий или не совсем погиб? Очевидно, и то, и то.
Заметная фигура была — Дюк. Старое все любил, не только стишки — статуэтки, тарелочки, — называл их «пресуществлением духа», с гордостью рассказывал про дядю родного — тот не эвакуировался из Ленинграда, боялся: вернется, а квартиру разграбили. «Я не сторонник патефонно-чемоданной культуры», — вот так, помер с голоду дядя, но ценности фамильные сохранил.
Монархизм, естественно, юдофобия, но тоже — широкая, необычная: нет, это он не всерьез, эпатаж, интересничает старик. У него ведь жена еврейка. — Кто, Нина Аркадьевна? Нет, Нина Аркадьевна не еврейка.
Вот эту самую Нину Аркадьевну, жену его, третью и последнюю, не могу вспомнить. Что-то стертое, извиняющееся. Нас — такая была кругом скука! — привлекали люди яркие, с брызжущей, пенящейся духовностью, пусть не без некоторых, так скажем, моральных изъянов. Дюк женился на ней — тихонькой аспирантке — что называется, как честный человек, тоже передавали шепотом.
Сам он однажды мне сообщил, что в каждый период жизни Бог посылал ему спутницу, наиболее к данному периоду подходящую. Во как, Бог. Это уже, значит, восьмидесятые, самый конец. Раньше мы о Боге от Дюка не слышали. И религию он себе подобрал — с затеями. Католик восточного обряда, что-то такое, или наоборот, не разбираюсь я в этих делах.
А потом та история всплыла, давняя.
В сорок девятом году Дюк учился в аспирантуре нашего родного Ленинградского университета имени товарища Жданова. Соображаю: могло так быть?
— Какого года отец? — спрашиваю у Матвея.
— Двадцать пятого.
Ну, да. И была у них на филфаке группка поэтов — громко сказано — студентов, мальчиков, от семнадцати до двадцати. Филологи, лингвисты, как тогда говорили, — языковеды. Живут себе и пописывают, как бы не замечая, что есть советская власть. Та не любила подобного к себе отношения, с большими была капризами.
Началось с глупости, мелочи, со стенгазеты. Мальчики тиснули в нее стишки. Дюку и некоторым другим не понравилось. Тяга к экспериментам, безвкусица, все через край. А у Дюка — вкус. Импозантный молодой аспирант: любит, умеет выступить, красноречив. И внешность. Дюк и выступил — не в курилке под лестницей, на собрании. Использовал термин «группа»: группа такого-то, по имени старшего и самого плодовитого из ребят. Само так вышло. Группа молодых филологов. В составе шести человек. Между прочим блеснул выражением: «Русский язык — не язык филологов и языковедов, но язык Пушкина, Гоголя и Толстого». Убрали стенгазету, все вроде как успокоилось.
Но через год-полтора мальчиков взяли, всех. «Антисоветская группа такого-то», «группа шести» — как в воду глядел наш Дюк. На следствии мальчики друг друга, как водится, оговорили, но основой дела послужило некое заявленьице, как оказалось — его, Дюка. Выступить на факультетском собрании показалось ему недостаточно. Или же испугался: тогда уже, видно, боялся всего. «Жизнь — как рифма, никогда не знаешь, куда заведет», — от Дюка своими ушами слышал. Вот и написал куда следует — в рифму к сказанному на собрании.