Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015
Шрифт:
Ко второму классу превращений, случающихся с нами, принадлежат такие, которые нарушают связность “я”-образа. Так называемое “автобиографическое я”, интегративное постольку, поскольку помнит, по знаменитому определению Локка, о своем прошлом, оказывается в положении, исключающем возможность быть равным себе. Идентичность субъекта ввергается в кризис. Именно некогерентная самость и становится аффективной. Эмоция — симптом, отсылающий к расстройству самотождественности. Чувства владеют нами, не мы — ими. Смеясь и плача, человек перестает господствовать над своим телом, что показал Хельмут Плесснер (Helmuth Plessner.Lachen und Weinen. Eine Untersuchung nach den Grenzen menschlichen Verhaltens.Bern, 1941). “Я” рационально в той мере, в какой подвергает себя отрицанию, выдерживая, тем не менее, это испытание на прочность. Эмоционально же не-“я”, пробуждающееся в нас по тем или иным причинам. Аффект, выводящий индивида из себя, всегда несколько неожиданен, незапланирован (за исключением разыгрываемых чувств, являемых
Трансцендируя сознание, эмоции вносят свой вклад в работу воображения. Ясно, что она бывает и рациональной, если сознание разыгрывает сценарии, по которым затем будут протекать действия субъекта. В отличие от этого калькулирующего воображения, то, которое приводится в движение чувствами, не подлежит утилизации, выступает как греза, в пределе — как чистое фантазирование. Становясь под влиянием аффектов внутренне инаковым, самозапредельным, сознание фабрикует призраки, впадает то в чрезмерную подозрительность (например, в бред ревности), то в излишнюю доверчивость (скажем, тогда, когда индивиду в мании величия мнится, что он окружен всеобщим почетом и обожанием).
Вместе с тем человек умеет конструктивно обращаться с мечтательностью, которая чревата опасностью дезориентировать его, сбить с толку. Он ставит себе на службу эмоционально насыщенное воображение в произведениях литературы и прочих искусств. Если религия, указывая путь в инобытие, скрывает свое происхождение из эмоций и выдает себя за сверхпознание, то искусства (весьма позднее — с антропогенетической точки зрения — изобретение, насчитывающее не более тридцати-сорока тысяч лет) аффективны в открытую. Художественное творчество помещает реципиентов в заведомо воображаемую реальность, в которой ratio и emotio, будучи персонифицированными (школьная память услужливо подсказывает имена Штольца и Обломова), конфликтуют между собой, состязаются на равных. Присуждая победу то первому, то второму из этих начал, искусства в конечном счете поднимают один и тот же вопрос (пусть ответы на него до чрезвычайности многообразны) о том, в чем заключена персональная идентичность и какова цена ее дестабилизации. Эстетический и философский взгляды на оппозицию разум — чувства не совпадают между собой в том, что искусства, какой бы из двух полюсов они ни предпочитали, сами насыщены, вразрез с умозрением, эмоциональностью, представляя собой аналог взолнованного, патетического тела, руководствуясь тем, что формалисты именовали “установкой на выражение”.
Кажется неслучайным, что Жан-Поль Сартр одинаково отнял конструктивные признаки и у имагинативности, которую дискредитировал в “Воображаемом” (1940) как отрицание бытия-в-мире, и у аффективности, низведенной им в “Очерке теории эмоций” (1939) до неадекватно-магических реакций тела на неуступчивые или шокирующие объекты. Было бы странно, если бы этот рассудочный нигилизм не затронул и художественное творчество. В книге “Что такое литература?” (1948) оно было объявлено Сартром значимым не само по себе, но лишь в той мере, в какой оно, выполняя социальный заказ, политизировано и идеологизировано. Между тем весь трехсоставный комплекс греза — эмоции — искусство подчинен человеком той диалектике, что позволяет ему выстроить из не-“я” резервное “я”, присовокупить alter ego к ego и стать созидательным и жизнеспособным вопреки постоянному сознанию своей смертности.
Пассионарность — “вечный спутник” человека на протяжении всей его истории, берущей исток в ритуале. Было бы ошибкой безоговорочно согласиться с Никласом Луманном в том, что любовь — “не чувство”, а только “коммуникативный код”, “изделие социокультурной эволюции” (Niklas Luhmann.Liebe als Passion. Zur Codierung von Intimitдt (1982). Frankfurt am Main, 1994.S. 24, 47). Даже и обрядовое канализирование страстей не избавляет человека от того, что принято называть “романтической любовью”. Малиновский рассказывает историю тробриандского юноши, влюбившегося — вразрез с табу — в дочь сестры своей матери и подвергнутого сородичами остракизму, который заставил нарушителя запрета совершить самоубийство (Bronislaw Malinowski. Crime and Custom in Savage Society (1926). Totowa, New Jersey, 1985. P. 76–83).4 Любовь, как и прочие страсти, диалектична: тиранически властвуя над индивидом, она в то же время эмансипирует его от родового (позднее — чисто социального) гнета, от необходимости соблюдать правила хабитуализованного поведения. Эмоции освобождают нас от закрепощения самостью, страсти — от социального рабства. Любящие — исключительны и тем самым занимают в зрело-историческом обществе престижные позиции помимо каких бы то ни было заслуг и преимуществ перед ним. Исключительность половых партнеров кульминирует в перверсии. Любовь, если разобраться, крайне парадоксальна. Любящий — собственник, отдающий себя в собственность получателю страсти. Любовь снимает своекорыстие, присущее пассионарности, и поэтому она самая скоротечная из всех страстей.
1 Согласно прославленному эксперименту Бенджамина Либета (Libet), проведенному в начале 1970-х, мозг отдает приказ движению руки раньше, чем испытуемые рефлексируют принятие такого решения. Факт отставания сознания от действия обычно трактуется в научно-популярной философии, процветающей ныне, как доказательство того, что гипотезы о существовании бессознательного вовсе не беспочвенны (см., например: Gerhard Roth.Fьhlen, Denken, Handeln. Wie das Gehirn unser Verhalten steuert. Frankfurt am Main, 2001. S. 208 ff; Richard David Precht. Wer bin ich und wenn ja, wie viele?Mьnchen, 2007. S. 151 ff). При интерпретации этого эксперимента забывают о том, что подопытные персоны получают задание (пошевелить рукой) от экспериментатора. Испытуемые действуют, стало быть, не по собственной воле, а как каузированные извне, как теряющие самость. Закономерно предположить, что мы встречаемся здесь с работой не бессознательного, а эмоционального аппарата, жизнедеятельная функция которого в том, чтобы руководить субъектом тогда, когда активность “я” по каким-либо причинам приторможена, чтобы ускорять реакции.
2 Но, конечно же, оценки, раздаваемые умом и чувствами, не одно и то же. Они релевантны для всех — как логические и проверяемые доводы — в первом случае и экземплярны, субъективны — во втором. Игнорируя это несходство, Рональд де Соуса опрометчиво представил эмоции сплошь рациональными актами: Ronald De Sousa. The Rationality of Emotions. Cambridge, London, 1987.
3 Сочинение Бэкона “On the Dignity and Advance of Learning”, где идет речь о прикрепленности аффектов к вещам в настоящем, разбирается в: Jon Elster.Alchemies of the Mind. Rationality and the Emotions. Cambridge, 1999. P. 298.
Исключение. Философский комментарий
Опубликовано в журнале: Звезда 2011, 12
Много лет тому назад (что-то около тридцати) мне пришлось услышать от одного профессора логики, бросившего свои занятия и ставшего успешным литератором, признание, которое побудило меня сменить манеру научного письма. Расстрига-профессор заявил, что ему всегда было легче самому выстраивать логические модели, чем разбираться в таких же выкладках коллег. Допустив, что и остальным мастерам логического цеха недосуг тратить умственные силы на то, чтобы вникать в чужие работы, изобилующие символами и каскадами формул, я решил отказаться от формализации при изложении идей в надежде потрафить читателю. Хотя я смутно подозревал, что читателя никаким задабриванием не завоевать, было и пора совершать это отречение: мода на математизированное мышление, царившая в первой половине ХХ в., как раз пришла в упадок, уступая место постмодернистскому познавательному интересу, выдвинувшему на передний план контингентное, текучее, невозможное, непредсказуемое, аномальное и другие подобные категории, сопротивлявшиеся теоретизированию и классифицированию.
Философия старается разрешить досаждающую ей проблему тремя способами: либо вынося отдельные вещи за скобки своего рассмотрения, либо приравнивая их к классам, либо совершая в капитулянтском гневе мертвую петлю, опровергая саму себя.
На исходе Второй мировой войны к перечисленным аргументам против абстрактного интеллекта Макс Хоркхаймер и Теодор Адорно прибавили в “Диалектике Просвещения” (1944) еще один — социополитического порядка: наследуя мифу, философия игнорирует индивидное, чтобы стать инструментом всевластия, достигающего своего пика в тоталитаризме. Почему Хоркхаймер и Адорно не заметили, что без культа личности, защищаемой ими, не обошелся никакой из тоталитарных режимов? Почему история западной социокультуры выступила для этих философов сплошной, непрерывной в своем приближении к тоталитаризму, какой ее этап ни возьми? Не потому ли, что скептицизм, наделяя квантором всеобщности отдельные вещи, оказывается бессильным различать их действительную самобытность? Монтень постарался избежать такой недифференцированности умственного взгляда в веренице эссе об экземплярных событиях и редких обычаях, а Кьеркегор положил в основу “Повторения” историю некоего влюбленного юноши. Дабы и впрямь говорить о специфическом, и тот и другой переметнулись из философии на сторону художественной речи. Но о ней — позднее. Пока же нужно установить: может ли философия без потерь — для себя или для реальности — подступиться и ко всему вместе и ко всему в частности.
Сказанное о том, как ум справляется с как будто простым заданием ввести в поле своего действия “вон ту ель”, выглядит наверняка слишком громоздким и абстрактным. Но не будь ум устроен алгебраически, не было бы и текстов (устных и письменных), то есть духовной культуры. Умение изолировать в воображении вещь и мышление о сущем в его целом взаимозависимы. Иначе отдельное дерево не превратилось бы в мифоритуальном сознании в мировое — объединяющее собой три сферы космоса (подземную, земную и небесную). Иначе “этот кусок хлеба” не перешел бы из евангельского рассказа о Тайной вечере в литургику, где он стал ее евхаристическим центром — материальным символом тела Христова.