Философский словарь
Шрифт:
А как же садисты, иногда спрашивают меня мои студенты. Разве они не творят зло ради зла? Нет, они причиняют зло другим ради собственного удовольствия, которое для них является благом. Что, конечно, не значит, будто жестокости не существует. Она существует, мало того, это один из самых тяжких пороков, порождающих множество других. Поэтому жестокость также можно отнести к смертным грехам. Чем определяется жестокость? Желанием заставлять других страдать и удовольствием, испытываемым при этом. Жестокий человек совершает грех против сострадания, мягкости и человечности, если под человечностью понимать добродетель. Это грех истязателя, грех мелкого развратного начальничка, грех садиста и мерзавца, которому мучения его жертв доставляют наслаждение.
Третий смертный грех – трусость. Без смелости невозможна никакая добродетель, никакое добро. Трусость – форма эгоизма перед лицом опасности. Ведь жестокость – довольно исключительное явление, и большинство дурных поступков, даже самых отвратительных, объясняются не столько желанием причинить страдания другим, сколько страхом перед собственным страданием.
Человек не может жить в противоречии с самим собой. Каждому из нас необходимо сознание, что мы способны спокойно смотреть, как говорится, в зеркало своей души. И на каком-то этапе творимых гнусностей это становится весьма затруднительно, если не прибегать к самообману. Так же трудно бывает сознавать себя посредственностью. Вот почему неискренность и лукавство – тоже смертный грех. С их помощью мы маскируем большинство наших дурных поступков, выдумываем им ложные оправдания и тем самым даем им дорогу. Когда после войны судили нацистского палача Эйхмана, он, например, пытался объяснить, что всего-навсего исполнял чужие приказы. И самый обыкновенный подлец попытается внушить вам, что во всем виновато его трудное детство, или его подсознание, или расстроенные нервы, а сам он ни при чем. Это очень удобно. Слишком удобно. Самообман, как показал Сартр, лишает человека свободы и снимает с него ответственность за совершенные поступки, тогда как он в своих действиях свободен. То же самое относится и к обману других людей, хотя принцип чаще всего не меняется. Люди лгут, чтобы не признаваться в чем-то дурном, или чтобы оправдаться, или чтобы приписать себе достоинства, которыми не обладают, и т. д. Отказавшись лгать себе и другим, отказавшись прикидываться перед собой и другими, человек остается перед очень узким выбором – добродетелью или стыдом. Это очень болезненный выбор, требующий напряжения всех душевных сил, и самообман дает способ его избежать. Он как бы выдает нам разрешение творить зло, оставаясь в неведении, что именно мы творим.
Я все еще ни слова не сказал о традиционных смертных грехах. Тот, о котором сейчас пойдет речь, хоть и не принадлежит к каноническому списку, но, может быть, не так далеко, как остальные, отстоит от него. То, что я называю самодовольством, как мне представляется, весьма близко тому, что отцы церкви именовали гордыней, разве что первое – более широко распространенный, более глубокий, хотя в то же время и более вялый недостаток. Самодовольство означает не только горделивое высокомерие. Самодовольный человек – надменный и тщеславный фат, лишенный всякого чувства юмора, исполненный сознания собственной важности, считающий себя стоящим неизмеримо выше остальных. Самодовольство – грех амбициозных дураков, и я не знаю порока противнее, даже когда он проявляется в умных людях. Этот же грех очень часто лежит в основе злоупотребления властью, стремления использовать других к собственной выгоде, сознательной ненависти и презрения к окружающим, не говоря уже о расизме или половом шовинизме. Белый человек, убежденный в своей принадлежности к высшей расе, и мачо, гордый тем, что он считает мужественностью, не просто смешны – они опасны, и потому с ними надо бороться. Даже мизантроп не так страшен – ведь он в своей ненависти не делает исключения и для себя, полагая, что и сам не стоит любви.
В области идеологии самодовольство легко переходит в фанатизм – злобный или грубый догматизм, слишком убежденный в своей правоте, чтобы с терпимостью относиться к правоте других. Это больше, чем нетерпимость, это стремление силой запретить или уничтожить все, что вызывает неодобрение или кажется ему ошибочным. Можно сказать, что фанатизм есть крайняя форма нетерпимости, потенциально склонная к преступлению. К чему она приводит, хорошо известно из истории разных времен и народов – к массовым убийствам, религиозным войнам, инквизиции, терроризму, тоталитаризму и т. д. Как я уже говорил, зло часто творят во имя добра, и чем это добро кажется значительнее, тем больше творимое зло. На счету веры жертв больше, чем на счету жадности. Среди палачей больше энтузиастов, чем корыстолюбцев. Люди с большей готовностью идут на убийство ближнего во имя Бога, чем ради себя; во имя счастья человечества, чем ради своего личного счастья. «Убивайте всех, а Бог и История своих распознают…» Фанатизм – массовое преступление. Это грех, и повинные в нем сгоняют других в концлагеря и возжигают костры.
Последний в моем списке смертный грех, поскольку я тоже решил ограничиться числом семь, так же не слишком далеко отстоит от традиционного перечня. Я называю его слабоволием, понимая под этим лень в наиболее широком смысле; ведь лень это и есть слабоволие перед необходимостью трудиться.
Что же такое слабоволие? Смесь вялости и снисходительности, слабости и самовлюбленности; неспособность заставить себя делать что бы то ни было, отказ приложить к чему-либо более или менее продолжительное усилие, неумение преодолевать себя и подниматься над собой. Слабовольному человеку не просто не хватает энергии; ему не хватает желания действовать и требовательности
Итак, перечислим семь смертных грехов: эгоизм, жестокость, трусость, самообман, самодовольство, фанатизм, слабоволие. Повторю, я выделяю их не потому, что считаю наиболее тяжкими, но потому, что, на мой взгляд, они порождают или объясняют все остальные. Это, как я уже говорил, источники зла, но в то же время и источники добра – во всяком случае, в той мере, в какой они внушают нам отвращение и ужас и вызывают желание от них избавиться, ибо, чтобы преодолеть их в себе, почти всегда необходимы усилия. Бедные имморалисты! Они-то думали, что достаточно перестать верить в Бога – и зла как не бывало!
Смерть (Mort)
Крайняя степень небытия. Значит ли это, что смерть – ничто? Не вполне, поскольку это ничто ожидает нас, вернее, мы ожидаем его. Скажем так: смерть есть ничто, но мы умрем, и эта последняя истина не есть ничто.
Более здраво по этому вопросу высказались, на мой взгляд, Эпикур и Лукреций, а не Спиноза. «Человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти, – гласит знаменитая теорема из “Этики”, – и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни» (часть IV, теорема 67). Со вторым утверждением я согласен безоговорочно. Но не с первым, и должен сказать, что вообще не вижу, как они могут быть совместимы. Как можно размышлять о жизни, не думая о смерти, которой жизнь завершается? Напротив, именно потому, что мы думаем о смерти как о ничто, сказал бы Эпикур (она ничто для живых, потому что они живы, и ничто для мертвых, потому что их больше нет), мы способны безмятежно пользоваться благом жизни. Иначе зачем нам философия? И как можно заниматься философией, отмахнувшись от смерти? Тот, кто боится смерти, боится ничто. Но боится ли он всего? В жизни бояться нечего, объясняет все тот же Эпикур, стоит только понять, что самое страшное зло – смерть – для нас ничто (Письмо к Менекею). Но для этого необходимо также строго осмыслить смерть как небытие и отказаться от ее воображаемого представления (в виде ада или нехватки чего-то) и страха перед ней. Достаточно ли этого? Не уверен. А уж когда смерть совсем близко и ее вероятность усиливается многократно, этого и вовсе мало. Но разве мысли должно быть достаточно? И может ли быть достаточно одной мысли? А даже если это не так, разве это имеет значение, если эта мысль, истинная или представляющаяся нам истинной, помогает нам жить здесь и сейчас? Даже слабая философия все же лучше, чем отсутствие всякой философии.
Можно ли научиться умирать? Это всего лишь часть, не самая важная и не самая трудная, науки жить. Впрочем, как шутливо отмечает Монтень, даже если мы так и не научимся умирать, не стоит из-за этого так уж волноваться: «Природа научит нас прямо на месте, и ее урок будет достаточно полным» («Опыты», книга III, глава 12). Если о смерти думать надо, то не для того, чтобы освоить науку умирать – она никуда от нас не денется, а для того, чтобы освоить науку жить. Значит, думать о смерти надо, чтобы приручить смерть, принять ее и начать думать о чем-нибудь другом. «Я хочу действовать, – с блеском пишет Монтень, – и как можно дольше тянуть жизненные обязанности; а когда придет смерть, я хочу, чтобы она застала меня сажающим капусту и увидела, что мне нет дела ни до нее, ни до несовершенства моего сада» («Опыты», I, 20).
Смех (Rire)
Непроизвольное сокращение лицевых и грудных мышц, возникающее в ответ на что-то комическое или забавное. Смех – разновидность рефлекса, но для возникновения этого рефлекса требуется минимальное участие мышления. Чаще всего мы начинаем смеяться после того, как что-то поймем, хотя иногда – например, в комизме абсурда – понимать совершенно нечего. Бергсон видел причину смеха в «столкновении механического с живым» и утверждал, что мы смеемся всякий раз, когда живой человек производит на нас впечатление машины или неодушевленного предмета («Смех», I). Что касается меня, то я вслед за Клеманом Россе предпочитаю переставить части этой формулировки. Тогда смех можно определить как «столкновение живого с механическим (…), при котором живое испаряется» («Логика наихудшего», IV, 4). Действительно, в автомате, сконструированном по образу и подобию человека, нет почти ничего смешного, но вот человек, похожий на автомат, почти всегда смешон и комичен, особенно если сам не догадывается об этом сходстве. Бергсон приводит в пример оратора, «чихнувшего в самый разгар своей патетической речи». Тело как будто мстит уму за его кривлянье. Сама реальность как будто мстит человеку за надругательство над смыслом. Разум словно бы отделяется от тела и смотрит на окружающее со стороны. При столкновении смысла с бессмыслицей происходит взрыв. Вот почему, подчеркивает Бергсон, «комическое возможно только в рамках того, что свойственно человеку», то есть того, что наделено разумом. Комическое невозможно помимо смысла, а смысл – помимо разума. Но смеяться над смыслом разум начинает только тогда, когда перестает в него верить. Мы смеемся, если смысл приходит в столкновение с реальностью и не выдерживает контакта с ним. Смех есть взорванный смысл. Поэтому смеяться можно над чем угодно (всякий смысл хрупок, а все серьезное смешно), что доказывает существование юмора и делает его необходимым.