Философское мировоззрение Гёте
Шрифт:
Одинаково оно и в исходном пункте понимания специфики органического. Здесь уже речь идет не о самообъяснении чувственных восприятий через понятие (у Гёте) или подведении чувственного материала под понятие (у Канта), но о чем-то принципиально несоразмерном. В том и другом случае понятие не вмещает всего материала; оно покрывает лишь механический аспект его и обнаруживает полное бессилие перед своеобразием живого. Внешний опыт оказывается недостаточным: в отличие от неорганического мира, где механический метод четко устанавливает однородность и однорядность причинно-следственных отношений, живая природа являет совершенно иную картину. Наблюдая, скажем, растение, мы можем разлагать его на органы и говорить об органах как следствиях чего-то. Между тем это что-то не обнаруживается ни в одном из органов растения: оно выпадает за пределы чувственного опыта. В § 75 «Критики способности суждения» Кант решительным образом фиксирует этот водораздел: «Вполне достоверно, — пишет он, — то, что мы не можем в достаточной степени узнать и тем более объяснить организмы и их внутреннюю возможность,
Определение самого организма у Канта гласит (§ 66): «Органический продукт природы — это такой, в котором все есть цель и в то же время средство». Понятие цели, отсутствующее в системе категорий и основоположений чистого рассудка, т. е. в сфере механических понятий, становится краеугольным понятием органики, где каждое частное явление отмечено признаком целесообразности. Кант вводит здесь принцип рефлектирующей способности суждения, которая связана уже не с подведением частных явлений под заведомо предназначенную общую форму, а должна искать это общее, сообразуясь с единичным. Между тем ни опыт, ни рассудок, по Канту, не дают ей искомый ею своеобразный закон. Этот закон формулирует Кант как закон единства, делающий возможным мыслить организм целесообразно, т. е. сообразно понятию, что, кстати говоря, противоречит принципам теоретического рассудка с их резкой демаркацией понятия и действительности. Понятие цели, измышляемое рефлектирующей способностью суждения, оказывается присущим самому явлению. Вот до чего довела Канта непредвзятая логика анализа; еще шаг, и он должен был бы заговорить на языке Шеллинга. Но «критик» в нем тотчас пресекает последствия. Робкая кульминация завершается очередным срывом. Кант, отступивший на мгновение от своего же правила мыслить вниз(«Высокие башни, вокруг которых шумит ветер… не для меня, — признается он в «Пролегоменах». — Мое место — плодотворная глубина опыта») [24] ,
24
Как будто нельзя углубляться ввысь и как будто высокие башни не могут дать плодотворного опыта!
испуганно обрывает нить. Вывод его гласит: научное понимание возможно лишь при условии разобщенности понятия и предмета; человеческий рассудок мыслит единичное посредством общего и связывает тем самым их; так оправдывается существование мира механики. Органика же требует не только мысли о предмете, но и созерцания предмета в качестве некой цельности, существующей до своих частей. Такой рассудок называет Кант интуитивным, или нечеловеческим (человеку не присущим). Наш рассудок — дискурсивен; он суммирует части и нераздельно прикреплен к чувственному. Сверхчувственное понятие организма не для него.
«Когда я стремился, — пишет Гёте, — если и не проникнуть в учение Канта, то хотя бы по возможности использовать его, мне порой казалось, что этот замечательный муж действовал с плутовской иронией, когда он то как будто старался самым тесным образом ограничить познавательную способность, то как бы намекал на выход за пределы тех границ, которые он сам провел». В последнем случае Гёте имеет в виду § 77 «Критики способности суждения», отрывок из которого мы уже приводили раньше; здесь Кант чисто теоретически допускает мыслимость интуитивного рассудка. Подобного рода намеки, восхищающие некоторых любителей намеков, оставляют при более радикальном, т. е. коренном, подходе к сути дела достаточно жалкое впечатление. Ну, разумеется, восхищаться здесь есть чем, — когда на протяжении сотен страниц тебе методически втемяшивают нескончаемый индекс запретов, то и единственный жест пугливого намека на возможность передохнуть может показаться райским уголком. Отказывая органике в праве на научность, Кант не может не считаться с самим фактом существования органического. Поэтому он и «намекает» на выход. Если интуитивный рассудок, как мысль, не заключает в себе никакого противоречия, то мы можем рассматривать сверхчувственное единство организма так, как если бы оно было предписано природе именно таким рассудком. Эти робкие намеки «под сурдинку», культивирующие фикцию как запасной козырь в битых картах научной игры, стали в дальнейших судьбах кантианства трубно-тромбонным fortissimo; оговорке «как если бы», пугливо притаившейся на задворках «Критики способности суждения», суждено было вырасти в гигантского упыря категории «Als ob» у Ганса Файхингера.
Резюме Канта тягостно и оскорбительно в своей двуличности. Оно гласит, что несмотря на всю недостаточность и непригодность механического объяснения мира живой природы, мы должны объяснять его механически, так как этого требует строгая научность, действительная лишь в пределах механического подхода; но поскольку все-таки пределы эти не вмещают сущность органики, мы должны всякий раз при соприкосновении с этой сущностью выпутываться из ситуации с помощью фикции, чтобы спасти принцип механизма от банкротства. Итак, механический метод путем долгих и лукавых вкрадчивостей наново утверждается в своих претензиях. Не надо никакого нового Ньютона; вполне достаточно и старого. Рецепт прост: суровому гению механики, изрекающему свои «Principia» с неподкупной прямотой, придется в сфере органики усвоить технику намеков и прибегать к ней в тех случаях, когда прямота его механических приемов будет «искривлять» явления; в остальном — да здравствует вес, плотность, масса, объем и та туманность, из которой родилась канто-лапласовская вселенная, где есть место самим Канту и Лапласу и нет места — я цитирую Канта — «одной только былинке или гусенице»! Научно защитить права (quid juris — излюбленный термин Канта) былинки или гусеницы значит, по Канту, предпринять «авантюру разума».
Чтобы развеять всякие сомнения на счет своего фактического отношения к «Критике способности суждения» (эвристически Гёте считал себя многим обязанным этой книге, особенно тому аспекту ее, где сближаются эстетическое и органическое), Гёте озаглавливает одну из своих заметок в явно антикантовском духе. Речь идет об отрывке 1817 г. «Созерцающая способность суждения», где утверждается реальность познания органического. «Посредством созерцания вечно созидающей природы, — пишет Гёте, — мы становимся достойными принять духовное участие в ее творениях. И если я сначала бессознательно и по внутреннему влечению без устали добивался первообраза, типического и мне даже посчастливилось создать представление, согласное с природой, то ничто не может мне помешать и дальше отважно настаивать на этой авантюре разума, как ее называет сам кёнигсбергский старец».
Необходимо конкретнее рассмотреть смысл выражения «созерцающая способность суждения» чтобы покончить с множеством кривотолков, заслоняющих доступ к теме. Термины «интеллектуальное созерцание», «созерцающее мышление» требуют внятного понимания. Догматики от рационализма основательно постарались в дискредитации этих выражений и добились-таки того, что в большинстве случаев их либо не понимают, либо же принимают за нечто смутное, иррациональное, мистическое. Я не могу рассматривать здесь историко-философские вариации на тему «интеллектуальной интуиции», меня интересует единственно гётевский аспект понимания ее, хотя в некоторых отношениях точка зрения Гёте обнаруживает близость к ряду философских концепций (особенно вдохновлялся Гёте философией Спинозы: тем третьим видом познания, который Спиноза называл «scientia intuitiva»). И следует это подчеркнуть: созерцательное знание в смысле Гёте не имеет ничего общего с иррационализмом или мистикой и даже противопоказано им.
Понять это можно, лишь не давая оцепеневшим понятиям сбить свбя с толку.
Подумаем: чем характерен так называемый дискурсивный рассудок (по Канту, наш рассудок)? Он мыслит в понятиях, т. е. выражает чувственно данный материал в формах. Рассудочные формы считает Кант необходимым априорным условием познания. Но познание ограничено пространством и временем (по Канту, также формами). И вот, пока мы довольствуемся механическими явлениями, дело как будто обстоит благополучно. Нет ничего в явлении, чего не могла бы покрыть форма понятия. Нам остается лишь чувственно глазеть и рассудочно укомплектовывать материал.
В современных науках по исследованию систем существует понятие параметра. Параметр есть то, что вторгается в замкнутую систему и нарушает весь ее ход. Его нельзя учесть при конструировании системы; ни что он есть, ни откуда он появится остается неизвестным до тех пор, покуда он не появится, но с появлением его систему придется перестроить либо упразднить. Таким параметром для формальной системы дискурсивного рассудка оказывается движение. Причем не просто движение, а два различных аспекта его. Кант признает лишь один аспект: «единственный вид движущих сил, который мы знаем, — говорит он, и добавляет в скобках: — (а именно через притяжение, давление, удар, стало быть, через движение, которое всегда предполагает протяженное тело)». То есть, именно механическое движение, неувядающей парадигмой которого останется столкновение бильярдных шаров. Механизм познания этого вида движения Бергсон остроумно сравнивал с кинематографом; рассудок фиксирует отдельные статические кадры и, искусственно прокручивая их, создает иллюзию естества. Я не буду останавливаться на всякого рода каверзных частностях этой иллюзии; скажу лишь, что такому виду движения вот уже более двух тысячелетий как был нанесен сокрушительный удар апориями Зенона, и если оно все еще продолжает «двигаться», то не иначе, как по инерции этого удара. Суть зеноновских парадоксов сводится к тому, что, исходя из фиксированного, невозможно логически прийти к движению. Отрезок пути не может быть пройден, так как для того, чтобы его пройти, надо сперва пройти половину его, а для того, чтобы пройти половину, надо пройти половину половины и так до бесконечности, до абсурдного фона, на котором замерла трагическая фигура Ахилла, в ожидании нового поэта, смогшего бы воспеть его гнев по поводу черепахи. Выходит, что движение оказывается в мире механики столь же бесправным (в смысле кантовского quid juris), как былинка или гусеница в мире органики.
Второй вид движения — становление органических существ. Чувственный опыт не может фиксировать его; чувственно мы воспринимаем растительный мир в органах растений, т. е. опять-таки в фиксированных формах; самое большее, чего здесь можно достигнуть, не выходит за рамки номенклатурной сортировки форм. Понятно, что дискурсивному рассудку дальше этого некуда мыслить; прикрепленный к чувственности, он не получает от нее никаких данных о становлении, и поэтому ему нечего синтезировать. Но поскольку становление все-таки есть, он допускает некоего рода созерцательный опыт в качестве не конститутивной силы, а регулятивной фикции, выводящей из затруднения мысль.