Фирма
Шрифт:
Стадникова жила на Петроградской, метро было еще закрыто, денег не осталось ни у Мити, отдавшего последние рубли на ночную водку, ни у Ольги. Они медленно брели по Московскому проспекту — Оля решила зайти к подруге, которая жила неподалеку от метро «Электросила», и занять у нее трешку на такси. Митя что-то без конца говорил, восхищался Гребенщиковым, сулил ему большое будущее, махал руками, пел целые куплеты из его песен, а Ольга молчала и, кажется, вовсе не слушала своего провожатого — шаркала себе подошвами сандалий по асфальту
— Сюда, — вдруг сказала она, даже не взглянув на Митю, и пошла в сторону, по боковой улочке, теряющейся среди заводских построек.
«Трущоба какая-то», — подумал Митя, идя следом.
Они дошли до конца улицы, до того места, где она упиралась в серый кирпичный забор, поднялись на последний этаж высокого, мрачного, послевоенной постройки дома, и Оля позвонила в крошечный звонок, прилепившийся к косяку обшарпанной коричневой двери.
— А ничего, что мы в такое время? — спросил Митя.
— Нормально, — сказала Оля и впервые за все время их довольно долгой прогулки улыбнулась. — Тут весело.
Дверь открылась, и Митя тут же услышал приглушенные звуки какой-то очень тяжелой музыки. С деревянным, виолончельным звуком тихо пела гитара, мерно бухал барабан, тонкий пронзительный голос тянул вязкую, завораживающую мелодию.
— Привет, — сказала Оля. — Это мы. Впустишь?
На пороге стояла полная черноволосая девушка в рваных джинсах и клетчатой рубашке, завязанной на животе узлом.
— Конечно. Ништяк. Проходите.
— Все «Саббат» гоняешь?
— Ага. У меня Вася торчит. Перенайтать попросился. Он новый диск притащил. Тащимся, как удавы. Выпить есть? Меня Джин зовут.
Все это хозяйка квартиры произнесла ленивым голосом, лишенным всяческой интонации. На последней фразе она повернулась к Мите и мазнула его по лицу своим блеклым, пустоватым взглядом.
— Митя, — сказал Матвеев, но Джин уже не смотрела на него. Ее вроде ни в малой степени не интересовало, как величать ночного гостя.
— Давайте в комнату, — сказала Джин, — а то соседи предкам настучат.
Митя пошел вслед за хозяйкой по темному коридору, который закончился массивной, украшенной буддистскими знаками дверью, и, пропустив вперед Олю и Джин, шагнул в комнату. Музыка доносилась именно отсюда.
У стены, сплошь оклеенной пупырчатыми подставками из-под яиц, стояли дорогие колонки «35-АС», между ними прямо на полу располагались проигрыватель, усилитель, магнитофон и стопка пластинок. К противоположной стене приткнулась узкая односпальная тахта, прикрытая стареньким черным пледом. Больше в комнате, если не считать грязноватого ковра на полу, ничего не было.
На ковре сидел голый по пояс мускулистый парень с густой гривой каштановых волос. Грива спускалась по крутым плечам и закрывала лопатки на треугольной, идеально правильной формы, загорелой спине.
— Хай, пипл, — сказал парень, широко улыбнувшись.
Митя вдруг почувствовал, что теплая волна обаяния, исходившая от этого красавца, захлестнула его с головой. Ему немедленно захотелось подружиться с Васей, как заочно представила этого парня Джин, поговорить о пластинках, о группах, о музыке, рассказать ему о концерте Гребенщикова, выпить, потом, дождавшись утра, когда откроются заведения, куда-нибудь сходить — рвануть в «Жигули», к примеру. Или просто к пивному ларьку.
Митя и думать забыл, что утром ему неплохо бы появиться в институте — комсомольское собрание, на котором он должен был председательствовать, в случае Митиного прогула грозило обернуться для него большими неприятностями.
— Падайте, — предложил Вася. — Как дела?
Он не представлялся, не спрашивал, как зовут появившихся в четыре утра гостей, и вел себя так естественно, словно они были знакомы уже много лет и не нуждались в лишних, протокольных приветствиях.
— Слушай, герла. — Вася посмотрел на усевшуюся по-турецки Олю. — У тебя, между прочим, курнуть ничего нет?
— Есть, — неожиданно ответила Оля.
Вот уж чего Митя никак не ожидал. Оказывается, у этой красавицы в кармане наркотики!
Сам Митя никогда не курил и уж подавно не кололся. В институте, где он учился и был комсоргом группы, его знакомые и друзья тоже не баловались ни «травой», ни «болтушкой». К людям, употребляющим эти запрещенные, табуированные в обществе вещества, Матвеев относился с брезгливым отвращением, смешанным с откровенным страхом. И открытие, только что им сделанное, едва не лишило Митю равновесия как в переносном, так и в самом прямом, физическом смысле.
Ему расхотелось садиться рядом с красавцем, что же до Оли, то Митя попытался разобраться в своих ощущениях, нахлынувших теперь уже холодной, очень неприятной волной.
Его по— прежнему тянуло к ней, но страх и злость на то, что, пока они брели по ночным улицам, их сто раз могли «повязать», а найдя у девушки наркоту, -сообщить в институт, попереть из комсомола, да заодно и с факультета, может быть, вообще посадить, — эти страх и злость мешали ему относиться к Стадниковой по-прежнему.
Романтика прожитой ночи исчезла, словно ее и не было. Митя уже не хотел дарить Ольге цветы, о чем мечтал еще совсем недавно, гулять с ней по ночам, говорить ласковые слова и читать стихи. Теперь он думал только об одном — взять бы сейчас, сорвать футболку, стащить штаны да оттрахать наркоманку по полной схеме. Так, чтобы ходить не могла…
Вася, который вызывал у Матвеева нарастающее отвращение, что-то говорил Стадниковой, а Митя думал, что хорошо бы этого красавца обрить наголо да в армию, или на завод, или в стройотряд, где ребята корячатся каждое лето — весело, правда, но и кости ломит, и мозоли кровавые, и понос от бесконечных макарон с кусками свиного жира вместо мяса.