Фирмамент
Шрифт:
За указателями приходилось следить внимательно. Вязь Оберон-сити прихотливо опутывала терминалы космодрома, откуда выплевывались в синюю бездну челноки, перевозя грузы и пассажиров на висящие между круглым небом и угрюмой поверхностью этого космического театра шекспировской трагедии похожие на колоссальные личинки рейсовые толкачи — с крохотной головкой термоядерного движка и белесыми сегментами водяных баков и пассажирских ангаров. Там, где находилась развязка, коридоры дробились на узкие отводы, больше подходящие для перекачки воды и жидкого кислорода, испятнанные грубыми мазками цветных путеводных стрелок, в сумраке мигающего освещения сливающиеся в единый серый цвет, не желающий выдавать свои сокровенные тайны спешащим покинуть город чужакам. Но растянувшаяся цепочка пассажиров уверенно вползала в очередной переход, подчиняясь и доверяя первому
Безликие лица. Слепые глаза. Пустые души, выпитые до переборок простейших инстинктов. Нелепые тела, слишком тяжелые, грубые, материальные, приземистые — не основательность и уверенность чудилась в них, а вырождение, сдавленность, неумелое балансирование на лезвии между жизнью и бесполезностью. Космический ягель, вбитый в грязный лед стужей и жаром, рождающий не восхищение, но злобную жалость и издевательское наслаждение несовместимую смесь нечеловеческих условий. Даже малые силы, коричневой скованной вереницей продвигающиеся к новому рабству и близкой смерти, еще до рождения растеряли легкость и непосредственность, когда новизна искупает страдания. Молчание было натянуто на захлебывающийся вой усталых механизмов — туберкулезных легких вентиляции и регенерации, предынфарктных сердец энергоустановок, засоренных острыми камнями очистных модулей. Сложный анамнез и не проясненный катамнез.
Но и безобразие имеет свое совершенство. Громадная, распухшая, слепленная кое-как из подручного материала ингибиторов големообразная фигура притягивала и насиловала взгляд выдающейся отвратностью и бестолковостью. Словно еще раз пробило в здешнем царстве злобных карликов вскипающее море потенций, выродив возможности в узком диапазоне между дебильностью малых сил и уродством чудовищного создания, куда все равно не смогло вместиться то, что именуется человеком. Театр. Пародия. Каприччос. Лицо злой резиновой куклы с пучками изъеденных временем волос и неживым блеском пластмассовых глаз, слишком похожих на заживо замороженные в криогене. Было непонятно, как подобный бесформенный куль протискивался через узкие переходы, и чем ему приходилось жертвовать — клочками коричневого сари или кусками плоти.
Высокая, худая и лысая Одри также была примечательным экспонатом шествующего цирка уродов, ее мазали затравленные взгляды автохтонов и кололи неприятной нежностью агонизирующей бабочки ручки малых сил. Все было чуждым, но словно невозможная ниточка симпатии протянулась между ней и жутким творением непонятной генетической программы. Грязные лица, тела, потеющие от собственного тепла, надвигающийся удар исчезновения привычных стен Громовой луны и шок, переключающий мучительную клаустрофобию в сводящую с ума агорафобию; и два полюса притяжения, между которыми начинают прорастать эквипотенциальные поверхности, нанизывая ничего не понимающих статистов на исчезающе тонкие ножи приближающихся событий. Цирк обязан давать представления, миссия безобразия — столкнуть уснувшего с привычно серой колеи обыденного восприятия в нечто отвратно-прекрасное, гармоничное в своем нарушении любых канонов, глазами почувствовать физическую боль врожденного преодоления стандартных рамок приемлемой человеческой анатомии.
Стеклянные кругляшки равнодушно пропускали замершую во внезапном узнавании Одри, а туго надутые баллоны рук с крошечными ладошками бестолково шевелились, инстинктивно стараясь дотянуться до стекающей из распущенного рта слюны. Затем процессия взволновалась, задышала, зашевелилась, как барахтающаяся в грязи многоножка, подняла и взвалила на плечи тюки, вновь включаясь в неторопливый ритм самопожертвования огненной дыре космодрома, без разбора глотающей подносимые ей дары.
— Ужасно, согласитесь, — дернули за рукав оцепеневшую Одри, и она сделала причитающиеся ей шаги. Голем протиснулся в люк, как-то легко ужавшись пустотелым манекеном, и исчез за поворотом, продолжая тянуть нарастающие мгновением силовые нити родства, общности, судьбы, неслучайности.
— Пересадки, пересадки. Не подозревал, что Оберон такая дыра. Не так ли? — безличные фразы неразборчивого пиджн самых заброшенных закоулков Ойкумены, грубость и оскорбительность которых благодарно помогают сохранить положенную статусную дистанцию.
Одри расщедрилась на кивок.
— Я давно приметил, еще с Плутона. Плутон — сила, лучше здешнего гнойного чирья.
Маленький человечек с размытой половой принадлежностью — отброс андрогинных экспериментов, неспособный или еще не вошедший в сок киммера. Тусклое лицо похотливой безразличности, инстинктивно настроенное на поиск партнера, заряженное растерянностью в поганом смешении мужских и женских флюидов. Только не притрагиваться к обманщику, манипулятору сексуальных инстинктов.
— Кишшер, — прошипела Одри, расстраивая вербальную стратагему предуготовленного соблазнения. Андрогин дернулся.
— Ради вас я готов на реальность. Предпочтете девочку? — попыталось отгадать оно, не обращая внимание или не отслеживая неожиданно прорезавшееся знание приемлемого этикета.
— Кеш мереин ту, хес, — грубо посоветовала Одри.
— Я не претендую, — проступающее в серости неопределенности лицо рыжеющей и обученной сучки скривилось в жалостливой усмешке, — но хотелось бы взаимности и слияния, покоя и слияния…
Они достигли поворота, и знакомое безобразие выпотрошило готовую придти к предсказуемому концу ситуацию. Стерва замолчала, почуяв перемену атмосферу, — прелестное в бесстыдной готовности отдаться создание уверилось в своей удаче и пока еще контролировало паттерны. Одри с некоторым сожалением отвернулось от погрязшего по уши в киммере андрогина, согласно ощущая свою слабость и неспособность сопротивляться, если напор будет усилен. Хотя, в какие только грехи не ввергают бессмысленные путешествия. Что только не выдается за истинное наслаждение, тогда как истина скрывается в потакающем непротивлении извращенным соблазнам изуродованного мира, в том самом одуряющем слиянии страсти, начисто смывающем мельчайшие комки разумности, возвращая к амебоподобному состоянию короткого замыкания стимула и реакции.
Голем неторопливо плыл в узеньком ручейке своих спутников, опасливо и благоговейно сторонящихся раздутого тела, позволяя лишь поддерживать лохмотья сари и проталкивать его в особо трудных, извилистых местах. Как муравьи, слегка бестолково, но точно направляющие движение своей царицы в сумраке влажных коридоров космического муравейника. Усыпляющий ритм движения отодвигал прочь все беспокойство, нетерпеливость. Нервозность, дойдя до некоторого критического порога, вдруг погасла, исчезла, перестав гальванизировать видимостью жизни рвущиеся под Крышку души, и Одри внезапно окатило пугающее своей прозрачностью понимание, что в этой веренице калек она и есть та единственная персона, ради которой разыгрывается весь маскарад, что она помимо своего желания оказалась вовлеченной в должное развлечь ее представление, но устроитель по каким-то соображениям не выделил созерцателя из кунсткамеры калек, слил их в единую реальность. И вот теперь магия подлинности почему-то истаяла, проржавела, сквозь прорехи декорации проступили управляющие нити заговора, врастающие в тела шевелящихся марионеток. Но за этим не приходило облегчение, лишь ужас одиночества среди грубо размалеванных деревяшек, слишком серьезно верящих в собственное существование. Она была их идолом и смыслом. Тайные взгляды-укусы не несли злобы и зависти, вовлекая в общение с подлинностью, реальностью, подавая безнадежный пример истинной человеческой жизни, чернота которой превосходила сценарные мучения бессмысленной пьесы. И только холодный окрик устроителя повелевающе вносил порядок в скрываемое обожание и поклонение, возвращая к последовательности актов и диалогов.
Кто он был? Под чьей личиной скрывался второй человек в промороженном оберонском склепе? Что-то бесприметное, мелкое, презренное? Как и все в полумраке похоронной процессии Одриной живой души? Может быть, не спектакль, не пьеса, не абсурд, а — жестокий ритуал вознесения выжженной души, все еще не замечающей ужасного тления плоти и одаривающей любого белесого червя человеческой индивидуальностью? Слишком ужасно, чтобы быть правдой, слишком извращенно для простого в бесчеловечности мира. Лишь леденящая тоска яростной злобы удерживает от рыданий и воя потерявшей детеныша самки. Злоба, жутким воплем стылого ветра протянувшаяся между остановившейся Одри и подлинным автором представления, прорастающего сквозь толпу копошащихся тел, наскакивающих на ревущего монстра, чудовище, кракена, изнутри рвущего проглотившего его кашалота, превращая смерть в сюрреалистическое видение засыпающего гения.