Флегетон
Шрифт:
Наверное, он думал, что попал в контрразведку и готовился принять муки за своего «батьку», но нам быстро удалось его разуверить. Хлопец говорил по-малороссийски, мы с Выграну тоже перешли на южнорусское наречие, и дело пошло веселее.
Вскоре Матюшенко, сообразив, в чем дело, перестал смотреть на нас героическим взглядом исподлобья, и о том, как выкрутиться, мы думали уже втроем. Договорились просто: Матюшенко везет меня к Упырю, а остальные ждут в Мелитополе. Не позже, чем через три дня я должен вернуться, иначе все они, включая его брата, будут расстреляны. Никакие мои устные просьбы и письма во внимание приниматься не будут – мы предусмотрели и это. Матюшенко пообещал доставить меня к Упырю живым и здоровым, а там уж, «як Бог дасть».
Ехать решили этим же вечером. Выграну выделил нам настоящую тачанку с пулеметом, одну из тех, что были захвачены у Упыря. Матюшенко сел за кучера, а я устроился сзади, решив покуда подремать. Все равно, дороги я не знал, и оставалось надеяться, что господин разбойник не обманет.
Подремать, однако, не удалось. Не каждый день приходилось ездить к Упырю, к тому же спускалась ночь, и становилось жутковато. Мы закурили и постепенно разговорились. Матюшенко звали Мыколою, как и нашего покойного поручика. Меня он достаточно иронично именовал «ваше благородие», но я попросил этого не делать. В его исполнение это звучало слишком уж издевательски.
История Матюшенко была необыкновенно проста. Отец – драгун гвардейской дивизии – погиб на Германской под Стоходом, где воевали и мы с подполковником Сорокиным. Летом 18-го в их село пришли гетманцы. Мыкола повздорил с одним из стражников, те, не церемонясь, сожгли хату, и Мыкола с братом в ту же ночь ушли к Махно. Вместе с Упырем он провоевал все эти годы, прошел летом 19-го рейдом от Полесья до Азовского моря и Волновахи.
Большевиков Мыкола на дух не переносил, и в этом мы с ним сразу же сошлись.
Он спросил обо мне, и я, как мог, рассказал свою одиссею. Очень удивившись, он наивно поинтересовался, почему я, не помещик и не «буржуй», пошел «до кадэтив». Я тоже удивился, спросив его, не к комиссарам ли мне было записываться. Мыкола подумал и сказал, что мне, «вчытелю», надо следовало вообще не воевать («вийна – справа дурна»), а «вчыты хлопцив». Нечто подобное, хотя и в других выражениях, мне уже приходилось слышать, и я каждый раз не мог ответить сколько-нибудь связно. О подполковнике Сорокине рассказывать не хотелось, и я лишь напомнил Мыколе, как у нас, на Юго-Западном фронте, в ноябре 17-го рвали офицеров на части. Не «буржуев» и тем более, не помещиков. Кололи штыками. Втаптывали сапогами в осеннюю грязь...
Мыкола покачал головой, буркнул: «Дурни хлопци», и больше к этой теме мы не возвращались.
Уже заполночь Мыкола предложил стреножить лошадей и пару часов поспать, чтоб как раз к утру подъехать к селу с забавным названием Веселое. Я согласился, но посоветовал все же спать по очереди – мало ли кто мог бродить в степи ночью. Засыпая, я сунул ему прихваченный с собой карабин. Мыкола, как ни в чем не бывало, передернул затвор и вежливо пожелал мне спокойной ночи.
В село мы въехали поутру и сразу же свернули к полупустому базарчику. Мыкола огляделся и предложил купить молока и хлеба. Я не люблю молоко, но выбирать не приходилось, и я, сунув ему несколько тысячерублевок, попросил прикупить немного меда. Матюшенко возразил, что такие «гроши» здесь не возьмут, а мед лучше всего брать за «катеньки». Однако, походив несколько минут, он принес не только хлеб и крынку молока, но и миску с медовыми сотами. Похоже, он не просто делал покупки. Двое парней, перебросившись с ним несколькими словами, тотчас отошли куда-то за ближайшую хату, и я услышал стук лошадиных копыт. Оставалось сделать вид, будто ничего не произошло.
Мы поехали дальше, солнце уже пекло немилосердно, Мыкола молчал, и меня в конце концов сморило. Спать под солнцем – неприятное занятие, меня преследовали какие-то кошмары, покуда я не очнулся от толчка в плечо и не услыхал чей-то насмешливый голос: «Приехали, барин!».
Тачанка стояла на грунтовке посреди бескрайнего пшеничного поля, вдалеке горбился огромный курган, а вокруг гарцевали, поигрывая
Нас ждали. Всадники – молодые безбородые ребята – наигранными голосами стали советоваться, как бы ловчее «срубить кадета», то есть, меня, но я знал цену такой болтовне и даже не стал слушать. Постращав меня несколько минут, хлопцы велели сидеть тихо и не высовываться из повозки. Мне завязали глаза, и лошади, насколько я мог понять, свернули куда-то в сторону.
Я решил использовать время с пользой и вновь попытался уснуть, попросив Матюшенко разбудить меня, когда прибудем на место. Похоже, это произвело на мой конвой определенное впечатление, поскольку они вновь принялись обсуждать, как ловчее разрубить меня от плеча до пояса, а затем, уже сквозь дремоту, я разобрал чью-то фразу: «Силен, их благородие!..». Наверное, я показался им чуть ли не храбрецом, но мне попросту хотелось спать – сказывалось напряжение последних дней.
Разбудил меня шум. Повязка сидела прочно. Я смог лишь сообразить, что вокруг собралась порядочная толпа, и обсуждают господа разбойники не кого-нибудь, а мою скромную персону. Их предложения не отличались разнообразием, правда, к рубке на две части прибавились обещания пеньковой петли и даже кола, по-малороссийски «пали». Наконец, кто-то поинтересовался, куда его, то есть меня, вести. Меня это тоже занимало, но чей-то голос, похоже, Матюшенко, объяснил, что «ахвицера» отведут куда надо. Стало быть, осталось выяснить, где находится это «надо».
Повязку с меня не сняли, а попросту выволокли из повозки и потащили, придерживая за плечи. По тому, что я несколько раз ударился боком, стало ясно, что мы миновали калитку и сейчас, вероятно, окажемся в хате. Я еще раз ударился о притолоку двери, и тут мне развязали глаза.
Я, действительно, находился в хате, совершенно пустой, ежели не считать табурета и нескольких порожних бутылок на полу. На табурете сидел черноволосый средних лет мужчина в гимнастерке без погон, в руке он держал маузер, двигая стволом из стороны в сторону. Миг – и черный зрачок ствола уже смотрел мне прямо в лоб.
Все это напоминало дешевый роман про разбойников, и я, чтобы не играть в эти игры, самым решительным тоном потребовал себе стул.
Подействовало. Черноволосый спрятал маузер, встал и достаточно любезно предложил мне свой собственный табурет. Я сел, снял фуражку и представился. Чернявый кивнул – вероятно, уже знал, кто я, и в свою очередь назвал свое имя и фамилию. Звали его Львом Зеньковским, об остальном он сказал лишь, что состоит «при батьке», и тут на всю хату запахло «чекой». Зеньковский совершил вокруг меня нечто вроде круга почета, а затем вдруг резко спросил, шпион ли я, и какое мое задание. Я ожидал чего-нибудь подобного, а потому принялся длинно и нудно разъяснять, что, согласно Гаагской конвенции, шпионом не может считаться военнослужащий, выполняющий задание в форме своей армии. Зеньковский хмыкнул и вполне человеческим тоном поинтересовался, каковы гарантии того, что заложников в Мелитополе не расстреляют. Я пояснил, что в интересах Барона спасти своих офицеров, и подобной глупости он не совершит. Узнав, что я сорокинец, он любезно осведомился, известно ли мне, как они, махновцы, поступают с пленными сорокинцами. Я, в свою очередь, возразил, что я не пленный, а парламентер. На это господин Зеньковский пробормотал нечто вроде «ну, это как батька скажет» и вновь спросил, не шпион ли я. Тут я не выдержал и засмеялся, он тоже хихикнул, а затем не без злорадства сообщил, что «батько» все эти дни не в настроении. Будь же его, Льва Зеньковского, воля, меня порешили бы на месте вкупе с обоими полковниками. Впрочем, он, Зеньковский, надеется, что «батько» распорядится именно таким образом. На его слова я никак не отреагировал, но понял, что оба полковника живы. Это меня сразу обнадежило, и я посоветовал Зеньковскому отвести меня прямо к «батьке», а уж он пусть решает.