Формула памяти
Шрифт:
Знакомое чувство жалости, любви и горечи шевельнулось в душе Малахова.
«Наверно, ничто не оставляет такого следа в жизни человека, — думал он, — как обиды детства, и ничто, как детство, не определяет судьбу человека… Чужие освещенные окна, наверно, так и будут всегда манить Милу…»
— Неужели я не имею права пожить, как другие люди живут? Разве хотеть этого — так уж плохо? Или я всю жизнь должна провести между казармой и клубом? И Виталька тоже?
— Но ты же знала это, когда выходила за меня, — сказал Малахов. — Ты же была готова к этому.
— Знала? — Она посмотрела на него каким-то странным, оценивающим
Когда она произносила эти слова, ее лицо внезапно приняло грубое выражение, и в то же время в этом выражении было что-то знакомое Малахову. Когда-то он уже видел его. И вдруг он вспомнил. Это было очень давно, еще в его курсантские годы. Они с Милой стояли однажды вечером в небольшой очереди возле молодежного кафе, ожидая, когда швейцар откроет дверь. Рядом с ними стояла еще пара — так случилось, что подошли они почти одновременно, и, когда швейцар наконец приоткрыл дверь, Малахов чуть посторонился, чтобы пропустить незнакомую девушку. Но Мила решительно оттеснила ее: «Мы же первые!» — и потянула за собой Малахова. И вот тогда-то, в тот момент, когда протискивались они в двери кафе, он впервые увидел на ее лице это выражение грубости, жестокой способности постоять за себя… Правда, оно почти моментально исчезло, стерлось с лица, и она сказала, словно извиняясь: «С тобой, Паша, можно год без толку простоять…» Этот эпизод остался для него неприятным, но, в общем-то, случайным воспоминанием — уж очень не вязалась грубость с обычной Милиной женственностью. И теперь Малахова поразило не столько выражение грубости, сразу сделавшее Милино лицо чужим, жестоким, сколько то обстоятельство, что такие различные по своей значительности события — минутная ссора в очереди у кафе и разговор о судьбе их семьи — так одинаково отразились на ее лице.
«Только я одного не знала — что ты застрянешь…»
Может быть, она была права — он продвигался по службе медленнее, чем многие его ровесники. И если уж на то пошло, его несложившаяся семейная жизнь тоже была тому виной. В армии, как, может быть, нигде еще, это играет немалую роль. И в этом есть своя мудрость. Как требовать от человека и точности, и исполнительности, и умения воспитывать подчиненных, когда у него голова забита собственными семейными неурядицами?.. Обо всем этом Малахов мог сейчас сказать Миле, но не стал. Незачем.
— И знаешь, почему ты уже не сумеешь подняться? — продолжала Мила. — Ты слишком добросовестен. Ты думаешь, это достоинство? Но ты добросовестен до отвращения. Ты привык делать все, что тебе скажут. Ты — как мальчик, которому отец однажды внушил, что хорошо, а что плохо, и ты будешь верить этому до конца жизни. Ты забываешь, что отец твой жил едва ли не в прошлом веке. Сейчас совсем другое время.
Говоря, она ходила по комнате и пыталась убирать со стола, но только переставляла посуду с места на место.
— Не суетись, — сказал Малахов. — Ты слишком много суетишься.
«Что такое полупроводники?» — спросил его недавно Виталька. «Вот мы с Милой сейчас, как два полупроводника, — с усмешкой подумал Малахов. — Мы перестали слышать друг друга».
Мила неожиданно остановилась.
— Послушай, Малахов, — вдруг сказала она, — а что, если тебе попытаться демобилизоваться, уйти из армии? Есть же какие-то пути…
Опять нотки доверчивости зазвучали в ее голосе. И Малахов неожиданно понял, что же все-таки изменилось в ней. И доверчивость, и открытость остались, но она научилась и с п о л ь з о в а т ь их — вот в чем заключалась разница. Неужели благополучие или жажда благополучия способны так изменить человека?
— Правда, Малахов, что, если тебе демобилизоваться? А папа помог бы тебе здесь устроиться.
Все-таки она страшилась, все-таки она не хотела окончательно потерять его. Она словно надеялась, словно пыталась еще найти выход, который устраивал бы их обоих.
— Ты не думаешь, что говоришь, — сказал Малахов.
— Нет, правда, ну скажи мне честно, что тебя там удерживает?
— Я люблю эту работу, — сказал Малахов.
Он мог еще сказать о честности перед собой, о долге. Она была права — эти понятия внушил ему его отец, и он, Малахов, мечтал в свою очередь передать их Витальке. Только не напрасны ли теперь были эти надежды?
— Ответ исчерпывающий, — сказала Мила, и Малахов вдруг увидел в ее глазах слезы. После тех обидных, почти жестоких слов, которые она только что наговорила ему, это было так неожиданно, что он растерялся.
— Ты любишь работу! — сквозь слезы сказала Мила. — А я тебя люблю, тебя! Да, да, не смотри на меня так — люблю как дура, как девчонка — понимаешь ты это?
Он по-прежнему молчал, сбитый с толку. А он-то уже поспешил вынести ей приговор, он уже разложил все по полочкам — и вдруг эти слова, эти слезы!
— Ты вот обиделся на меня, наверно, а я ведь и злюсь и переживаю за тебя, потому что все еще люблю тебя…
— Так в чем же дело, Мила, в чем же дело? Что нам мешает? — торопливо проговорил он, чувствуя, как наивно прозвучал сейчас этот вопрос.
Он сделал шаг к ней, потянулся, чтобы обнять ее, волна благодарности накатила на него, но Мила поспешно и даже сердито отстранилась, сказала:
— Не надо, Паша, не надо.
Она отвернулась, стараясь незаметно утереть слезы.
— Мила…
— Не знаю, Паша, не знаю, я ничего не знаю… Я тут как-то проснулась ночью и представила себе: а вдруг с тобой что-нибудь случилось бы, ну, в аварию ты попал бы — прости, что я так говорю, но мне надо, чтобы ты все знал, — или еще что-нибудь там… Так я бы к тебе ведь бросилась, я бы тебя выхаживать стала… Понимаешь, стыдно говорить такое, но мне иногда даже хотелось, чтобы с тобой что-нибудь случилось… Я бы не отступилась, ты веришь?..
Он молчал. Словно он был виноват, что стоял сейчас перед ней целый и невредимый, без ожогов и шрамов, обыкновенный офицер, каких тысячи, с четырьмя маленькими звездочками на погонах…
— Не веришь… — сказала она печально.
— Нет, почему же…
Наверно, она говорила правду, она не лгала сейчас. Может быть, ей на самом деле нужна была какая-то встряска, какое-то потрясение, чтобы переломить себя, отказаться от этой ставшей уже привычной жизни…
В его ушах еще звучали ее слова: «А я тебя люблю, тебя!» Казалось, все, что она говорила и раньше, и затем, прошло, промелькнуло мимо его слуха, остались только эти слова.
— Так поедем, Мила! Поедем! — сказал он.