Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
Словом, у Люс уже не было необходимости задерживаться в городе: работа в музее отпала; бывать в магазине — получать и сдавать заказы — приходилось не чаще двух-трех раз в неделю; а работать можно и дома. Это не очень-то устраивало юных друзей. Они кружили по улицам, не решаясь повернуть обратно к трамвайной остановке.
Почувствовав усталость и продрогнув от холодного, пронизывающего тумана, они зашли в церковь; усевшись тихонько в уголке одного из приделов и любуясь витражами, они заговорили вполголоса о повседневных мелочах своей жизни. Время от времени наступало молчание, и душа, освобожденная от слов (ибо не смысл слов
Люс прервала молчание:
— Вас должны взять?
Он сразу понял ее, ибо его мысль в тишине следовала тою же темной тропой.
— Да, — ответил он, — не надо об этом говорить.
— Скажите только одно: когда?
Он ответил:
— Через полгода.
Она вздохнула.
— Не стоит говорить об этом, — заметил Пьер, — все равно не поможет.
— Да, не поможет, — отозвалась она.
И, сделав над собой усилие отогнать печальную мысль, они мужественно (пожалуй, следовало бы сказать наоборот: «трусливо»? Кто знает, в чем состоит истинное мужество!) заставили себя говорить о посторонних вещах: о звездах-свечках, мерцавших в сумраке храма; о зазвучавшем органе; о церковном стороже, прошедшем мимо; о коробке с сюрпризами — сумочке Люс, в которой беззастенчиво шарили пальцы Пьера, — надо же было чем-нибудь развлечься. Ни он, ни она не допускали даже мысли уйти от рока, грозившего разлучить их. Противостоять войне, пойти против течения, уносившего за собой целый народ, — все равно что поднять церковь, прикрывшую их своим щитом! Единственным спасением было не думать, не думать до последней минуты, надеясь втайне, что она никогда и не наступит. А до той поры не омрачать своего счастья.
Когда они уже шли по улице, оживленно болтая, Люс вдруг дернула Пьера за рукав, приглашая взглянуть на витрину обувного магазина. Он заметил, что взгляд ее умильно ласкает пару высоких ботинок из тонкой кожи со шнуровкой.
— Недурны! — заметил он.
— Душки! — вырвалось у нее.
Это выражение рассмешило его; она тоже засмеялась.
— Но, пожалуй, чуть велики?
— Нет, как раз впору.
— Так не купить ли?
Она сжала его руку и потянула прочь от витрины — от соблазна.
— Будь мы с деньгами… (и напевая на мотив: «Станцуем капуцинку…») Но это не для нас!
— Почему? Золушка ведь надела туфельку!
— В ту пору еще водились феи.
— А в наши времена еще водятся влюбленные.
Она пропела:
— Нет, нет и нет, мой милый друг!
— Почему же нет, раз я вам друг?
— Именно потому.
— Именно потому?
— Да, от друга нельзя брать.
— От кого же можно? От врага?
— От постороннего, ну хотя бы от моего скупщика, если бы этот скряга расщедрился на аванс!
— Но, Люс, ведь и я тоже имею право заказать вам картину!
Она прыснула со смеху и остановилась:
— Мне — картину! Бедняжка вы мой, да на что она вам нужна? Спасибо вам и за то, что вы их смотрели. Я и сама знаю, что это за стряпня… Она застрянет у вас в горле.
— Вовсе нет. Были очень приятные миниатюры. Да и о чем толковать, раз у меня такой вкус?
— Он сильно изменился со вчерашнего дня!
— А разве нельзя меняться?
— Нельзя… если дружишь.
— Ну, сделайте мой портрет!
— Еще что! Теперь подавай ему портрет!
— Я не шучу! Неужели я хуже этих болванов?
В невольном порыве она сжала ему руку.
— Милый!
— Что вы сказали?
— Ничего.
— Но я прекрасно слышал.
— Ну и держите про себя!
— Не буду держать… верну вам вдвойне… Милая!.. Милая!.. Итак, вы делаете мой портрет, не правда ли? Решено?
— А есть у вас фотография?
— Нет.
— Как же быть? Не рисовать же мне вас посреди улицы?
— Вы говорили, что дома вы почти всегда одна?
— Да, в те дни, когда мама на заводе… Но я не решаюсь…
— Вы опасаетесь, что нас могут увидеть?
— Нет, не то… да у нас и нет соседей.
— Чего же вы боитесь?
Она промолчала.
Они дошли до трамвайной остановки. Здесь было много ожидавших, но в тумане, по-прежнему скрывавшем их от посторонних глаз, никто не видел юной пары; Люс избегала смотреть на Пьера. Он взял обе ее руки в свои и нежно сказал:
— Милая, не бойтесь ничего…
Она подняла глаза, и взгляды их встретились. Глаза у обоих были такие открытые!
— Я верю вам, — промолвила она.
И опустила веки. Она чувствовала, что для него она — святыня. Они разомкнули руки. Трамвай уже трогался. Взгляд Пьера вопрошал Люс.
— Когда же? — спросил он.
— В среду, — ответила Люс, — приходите часам к двум…
На лице ее снова заиграла лукавая улыбка, и на прощание она шепнула ему на ухо:
— Все-таки захватите с собой снимок. Я не так искусна, чтобы рисовать с натуры… Ну-ну, я уж знаю, что он у вас есть, притворщик вы этакий!
По ту сторону авеню Малакофф. Улица, точно щербатый рот, вся прорезана пустырями, которые тянутся вдаль, к неприглядному поселку, где за дощатыми заборами пестреют лачуги старьевщиков. Серое, тусклое небо опустилось на бледную землю, тощее чрево которой курится туманом. Воздух скован холодом. Домик Люс нетрудно найти: последний из трех, стоящих по одной стороне улицы. Напротив — пустырь. Двухэтажный домик в окруженном забором небольшом дворе, два-три чахлых деревца, занесенный снегом квадрат огорода.
Пьер вошел бесшумно: снег заглушил его шаги; но занавеска в окне нижнего этажа шевельнулась; он подходит к двери — дверь открывается, и Люс стоит на пороге. В полутемной прихожей они здороваются сдавленным голосом; она ведет его в первую комнату — столовую; здесь она работает; у окна стоит мольберт. Сначала они даже не знают, что сказать: слишком много думали они об этой встрече, и заранее приготовленные фразы застревают в горле; они говорят вполголоса, хотя в доме никого нет; именно поэтому. Скованные, они сидят на почтительном расстоянии друг от друга. Пьер даже не опускает воротника пальто; говорят о похолодании, о времени прихода загородного трамвая и досадуют на свою глупость.