Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
Время обычно протекало в тихой беседе о будущем жилище, о совместной работе, о своем маленьком хозяйстве. Они заранее устраивали свое гнездышко во всех подробностях, расставляли мебель, отводили место книгам, бумагам, каждому предмету. Люс, вызывая в воображении все эти милые мелочи, уютные картины повседневной семейной жизни, как истая женщина, бывала порой растрогана до слез. Они наслаждались, предвкушая простые и пленительные радости будущего очага… Но знали, что все это несбыточно, — Пьеру это подсказывал его прирожденный пессимизм, а Люс — любовное прозрение, открывшее ей неосуществимость их брака. Вот почему они и спешили вкусить его в мечтах,
Мысленно предвосхитив горькие радости несбыточного счастья, они чувствовали себя усталыми, словно пережив все это наяву. И тогда они отдыхали, сидя в беседке, увитой диким виноградом, в котором солнце растопляло замерзшие соки; Пьер клал голову на плечо Люс, и оба, мечтая, слушали гудение земли. Молодое мартовское солнце, играя в прятки с набегавшими тучками, то улыбалось, то исчезало. Светлые лучи, темные тени скользили по равнине, как в душе — радость и горе.
— Люс, — спросил вдруг Пьер, — не кажется ли тебе… что когда-то, давным-давно… все это уже было…
— Да, — подтвердила Люс, — правда, я помню… Все было как сейчас… Но чем мы тогда были?
Их забавляло строить предположения, в каком же облике они уже встречались. Людьми? Может быть. Но тогда, наверное, девушкой был Пьер, а Люс — возлюбленным. Или птицами в воздушной синеве? В детстве мать говорила Люс, что она была диким гусенком, свалившимся к ней через трубу; ах, как она изломала свои крылья! Но особенно нравилось им воображать себя в виде изменчивых частиц природы, которые сплетаются вместе, свертываются и развертываются, подобно прихотливому узору мечты или дыма: белоснежные облачка, тонущие в бездонности неба, легкая зыбь волн, капли дождя, роса на траве, пух одуванчика, плывущий по воздушным струям… Но ветер их уносит. Только бы он не разбушевался опять и им не потерять бы друг друга навеки!
Но Пьер возразил:
— А я думаю, что мы никогда и не разлучались; мы были вместе, вот как сейчас, лежа друг подле друга; только мы спали и видели сны; иногда просыпались… не совсем… Я чувствую твое дыхание, твою щеку у моей щеки… Усилие, и губы наши сближаются… И снова впадаем в забытье… Милая, милая, я здесь, я держу твою руку, не покидай меня! Сейчас нам еще рано просыпаться, весна высунула только самый кончик своего замерзшего носа…
— Как твой, — перебила Люс.
— Скоро мы проснемся в ясный летний день…
— Мы сами будем ясным летним днем, — вставила Люс.
— …Знойной сенью лип, солнцем в ветвях, поющими пчелами…
— …Персиком на шпалере, его ароматной плотью…
— …Полуденным отдыхом жнецов и их золотыми снопами…
— …Ленивым стадом, пасущимся на лугу…
— …А вечером, на закате, зыбким светом, который расстилается вдали, над лугами, точно цветущий пруд…
— …Мы станем всем, — заключила Люс, — всем, чем приятно любоваться и обладать, что сладостно целовать, вкушать, осязать и вдыхать… А остальное пусть достается им…
Люс указала на дымки города. И рассмеялась, обняв своего друга.
— Неплохо исполнили мы наш маленький дуэт. Ты не находишь, Пьерро?
— Да, Джессика, — согласился он.
— Мой бедный Пьерро, — продолжала она, — мы с тобой были созданы не для этого мира, где только и умеют петь «Марсельезу»!
— Если бы еще умели ее петь! — проронил Пьер.
— Мы ошиблись станцией и сошли раньше.
— Боюсь, что следующая станция оказалась бы еще хуже… Представляешь себе, что было бы с нами в том новом обществе, в том обетованном улье, где никто не посмеет жить для себя, а только для пчелиной матки или для республики!
— Нести яйца с утра до ночи, как пулемет, или с утра до ночи лизать личинки, спасибо за такой выбор, — заявила Люс.
— О Люс, скверная девочка, как некрасиво ты рассуждаешь! — рассмеялся Пьер.
— Да, гадко, я и сама знаю. Ни на что хорошее я не годна. Да и ты тоже, дружок. Ты плохо приспособлен к тому, чтобы убивать и калечить людей на войне, а я к тому, чтобы потом зашивать их, как тех несчастных лошадей, искалеченных во время боя быков, которые должны еще послужить в будущей свалке. Мы с тобой бесполезные, опасные существа. Мы хотим — а это нелепое, даже преступное стремление — жить для любви, любить тех, кто нам близок, моего милого возлюбленного, моих друзей, хороших людей и ребятишек, добрый дневной свет, вкусный мягкий хлеб, все хорошее и все то, что приятно положить на зубок. Это позор, позор! Красней за меня, Пьерро! Но мы будем наказаны по заслугам! Земля скоро станет одной огромной фабрикой, работающей без отдыха и срока, но для нас с тобой там не найдется места… К счастью, нас тогда уже не будет!
— Да, к счастью! — подтвердил Пьер.
В твоих объятьях даже смерть желанна! Что честь и слава, что мне целый свет, Когда моим томлениям в ответ Твоя душа заговорит нежданно!— Что ж! Неплохо сказано!
— Неплохо, и в истинно французском духе. Это из Ронсара, — сказал Пьер.
Но, робкому, пусть рок назначит мне Сто лет бесславной жизни в тишине И смерть в твоих объятиях, Кассандра.— Сто лет, — вздохнула Люс, — он довольствуется малым!
И я клянусь: иль разум мой погас, Иль этот жребий стоит даже вас? Мощь Цезаря и слава Александра [10] .— Негодный, негодный, негодный шутник! И тебе не стыдно! В наше-то время героев!
— Их слишком много, — возразил Пьер. — Лучше уж я буду простым влюбленным мальчиком, сыном обыкновенной женщины.
— Младенцем, у которого еще не обсохло на губах мое молоко, — сказала Люс, обнимая его. — Мой милый малыш.
10
Стихи переведены В. Левиком.
Все, кто пережил эти дни, кому суждено было стать свидетелем ослепительного поворота судьбы, забыли, конечно, впоследствии о том, как в эту неделю тяжелое темное крыло в своем зловещем взмахе нависло над Иль-де-Франс, задев своей тенью и Париж. В радости легко забываешь перенесенные испытания. Германские войска в стремительном натиске достигли высшей точки своего наступления на страстной неделе между понедельником и средой. Форсирована Сомма, взяты Бапом, Нель, Гискар, Руа, Нуайон, Альбер. Захвачено тысяча сто пушек. Шестьдесят тысяч пленных…