Франсуаза Фанфан
Шрифт:
Припертый к стене, я согласился отдать ему несколько месяцев моей биографии, поставив только одно условие: пока я не выясню свое положение относительно Фанфан, съемки фильма не должны начинаться, и отец не должен объявлять или подсказывать мне развязку этой истории. Чем она кончится, буду решать я сам.
Писатель принял это условие. Мы обменялись рукопожатием. И я почувствовал себя причастным к искусству.
Потом мы дожидались, пока Фанфан не отлучится надолго, чтобы сломать часть разделявшей наши комнаты переборки, заменить простое стекло зеркальным и по-другому обставить мою комнату. Возвращаясь к себе, я крался по лестнице. Боялся встретиться с Фанфан.
Вскоре ей предстояло на неделю уехать в Италию
Бригада Волюкса выполнила все работы быстро, за двое суток. Декораторы-киношники привыкли к срокам, которые и сроками-то не назовешь, настолько они близки к нулю времени.
Волюкс остался доволен результатом. У него еще появилась мысль сделать обстановку моей комнаты симметричной обстановке в комнате Фанфан, чтобы мы с ней жили как бы по разные стороны зеркала. Вещи Фанфан были водворены на прежние места. Волюкс сфотографировал обстановку, прежде чем обставить мою комнату.
Если смотреть из моей резиденции, наши две комнаты образовывали как бы единую квартиру. И я стал ждать возвращения той, с которой хотел в ней жить.
Фанфан вернулась в четверг вечером.
Вошла в свою комнату, подошла к автоответчику-регистратору и прослушала записи. Я вздохнул с облегчением. Она не заметила ничего необычного. Потом сняла юбку. В простых, плотно облегающих трусиках и блузке покроя мужской рубашки взялась за приготовление обеда и достала поднос. Я тоже поставил тарелки и прибор на поднос. Есть мне не хотелось, но приятно было делать то же самое, что она, точно я был ее отражением в зеркале. Так у меня создавалось впечатление, что я – ее половина.
Фанфан разделась донага и надела ночную рубашку. Мелькнувшая нагота взволновала меня. Конечно, должно быть, существуют и более совершенные тела, но здесь я вкушал запретный плод, который вполне мог и не стать таковым.
Приготовив еду, она поставила поднос у кровати, забралась под одеяло и включила телевизор. Я схватил свой поднос с пустыми тарелками и тоже растянулся на постели в двух метрах от нее. Я ощущал только плотский голод, жаждал ее одну.
Почти бок о бок мы смотрели фильм сороковых годов. Я открыл заглушку вентиляционного отверстия и отрегулировал картинку на экране своего телевизора. Впервые нашел для себя неизъяснимое наслаждение в том, чтобы делить жизнь с женщиной. Мне казалось, что я обнаружил наилучший способ совместной жизни.
Я удовлетворял свою потребность жить с ней, не расходуя связывавших нас чувств. Никакие семейные неурядицы не нарушали нашу идиллию. Не надо было улаживать разногласия. Мы расслаблялись, не испытывая стеснения от присутствия друг друга. Я был освобожден от чувства вины, которое возникало у меня в ту пору, когда я встречался с любовницей в конце недели и не имел мужества отделаться от нее, если чувствовал себя усталым или озабоченным. Тогда у меня возникало чувство, будто я недостоин собственной любви, а в этот вечер все было наоборот: то, что мы смотрели телевизор, вовсе не означало, что нам нечего сказать друг другу. Напротив, невозможность поговорить вселяла в меня желание болтать с ней до зари. Неприкасаемая Фанфан казалась мне чуть ли не более желанной. Эта повседневность без повседневности приводила меня в восторг. Я думал, что наша любовь может таким образом сохраниться до самой смерти.
Ситуация была, конечно, странной, но меня она восхищала, потому что я был потомком Крузо. Наконец-то я вел жизнь, соответствующую моей безумной выдумке. Наконец я изменял реальность, которая была мне противна.
Понемногу я чуть ли совсем не забыл о разделявшем нас стекле. Фильм прервали рекламой. Я поставил заглушку на место и обратился к Фанфан:
– Видишь ли, я хочу, чтобы наша жизнь была такой же совершенной, как в этом фильме: чтобы десять
Когда фильм закончился, Фанфан выключила лампу и телевизор. Чтобы воскресить чудо ее присутствия, я позвонил ей по телефону. Она включила лампу у изголовья и сняла трубку.
– Алло? Это я, Александр. Я тебя не потревожил?
– Нет, нет…
– Ты не собиралась заснуть? – Нет… я читала.
Я предложил ей поехать завтра вместе в Кер-Эмма на уик-энд. Она согласилась. Я хотел продлить нашу почти совместную жизнь долгими разговорами. Она постарается отмести мои страхи. Я был без ума от интеллектуальной отваги этой дочери дамбы. Чувствовал, что с ней я обязан быть остроумным. Она была воспитана своим сводным дедушкой и не прощала нечеткости мысли. Если мне удавалось завладеть ее вниманием, я приписывал это своему уму.
Повесив трубку, я вдруг усомнился в разумности жизни, которую мы ведем каждый по свою сторону зеркала. Не утрачу ли я таким путем связь с осязаемым миром? Но я тотчас отогнал этот неприятный вопрос и постарался побыстрей заснуть.
До той поры я никогда не думал о том, что могу потерять Фанфан. Не идти навстречу ее желаниям – вот что я считал самым надежным способом сохранить ее. Господи, каким я был дураком!
Я встретил Фанфан в конце платформы вокзала Сен-Лазар. От Кер-Эмма нас отделяли три часа двусмысленного разговора в купе вагона. В дорогу я приберег фразы, которые должны были смутить Фанфан, но не пробуждать у нее больших надежд. Однако мне пришлось проглотить все заготовленные заранее слова, когда она объявила:
– Я приготовила тебе сюрприз. Сказала Жаку, чтобы он поехал с нами.
– А кто это?
– Мне кажется правильным, если я познакомлю моего дорогого брата с моим другом, верно?
– Твоим другом? – повторил я.
– Да… моим другом. Он актер. Снимается в фильме Габилана. Уверена, он тебе понравится.
Из потока пассажиров вынырнула голова. Мужчина сделал знак рукой и окликнул Фанфан. Она обернулась. Они обнялись, и объятие было слишком долгим, чтобы во мне не взыграла ревность.
– Добрый день, – сказал Жак бархатным голосом.
– Александр, мой дорогой брат, – представила меня Фанфан.
– Добрый день, – пробурчал я и через силу улыбнулся. Этот верзила был потрясающе, можно сказать, пугающе красив, но вроде бы не замечал своего обаяния. Его простота и мягкость в обращении сразу бросились мне в глаза. И моя ненависть к нему тотчас стала беспредельной.
В поезде чем больше он меня пленял, тем сильней разыгрывалась моя желчь. Я не знал, что я могу противопоставить этому тридцатилетнему красавцу, который проникает тебе в душу, как живительный воздух, и ты чувствуешь, что обязан полюбить его. Изъяснялся он на своем особом языке, принадлежавшем только ему. Мальчишек он называл «кроликами», нарядный костюм – «стиляжной одежкой», кота – «крючкотвором». Он рассказывал о своем детстве в государственном приюте, о том, как он тайно держал птичек в дортуарах Дома общественного призрения.