Фредерик Дуглас
Шрифт:
Он ярко изобразил ужасы рабства. Объяснил, каким образом труд закованного в цепи раба обесценивает труд всех рабочих. Ливерпульцы слушали затаив дыхание, вытянувшись вперед, не сводя глаз с Фредерика.
— Хлопок можно выращивать с помощью свободной рабочей силы, недорого и в гораздо больших количествах в Индии. Англия в собственных своих интересах и из гуманных соображений должна без промедления исправить причиненное Индии зло, взять под свою защиту и покровительство ее угнетенный и страдающий народ и таким путем обеспечить себе постоянное и обильное снабжение хлопком, взращенным и собранным свободными людьми.
— Сильная речь, сэр! — доложил на следующее утро Невинс.
Министр колоний несколько раздраженно взглянул на своего секретаря.
— Ну, знаете, Невинс!
— Он не настоящий негр, сэр, — к удивлению министра, отвечал Невинс.
— Боже праведный! Кто же он, в таком случае?
— Не могу сказать с уверенностью, сэр. — В Невинсе чувствовалось сегодня какое-то удивительное упрямство.
Министр передернул плечами.
— Ну, ну. О чем же он говорил?
Ум Невинса вдруг озарила ясная мысль.
— Он говорил о хлопке, сэр.
— О хлопке? — министр недоверчиво посмотрел на Невинса. — Что же он мог сообщить о хлопке, скажите на милость?
— Он сказал, что в Индии можно выращивать лучший хлопок, чем в Америке.
Минута озарения миновала, и больше из Невинса ничего нельзя было выжать. Однако министр колоний еще до возвращения в Лондон прочел в газетах подробные отчеты о речи Дугласа. Он достал свою записную книжку и на чистом листке записал имя — «Фредерик Дуглас». Потом в задумчивости обвел его кружком. Уильям Гладстон мысленно перенесся в будущее, когда, быть может, из Америки уже не будет поступать дешевый хлопок. Министр колоний был основательным человеком и не привык относиться легкомысленно к чему бы то ни было.
В Дублине в ярко-красном кирпичном доме неподалеку от Рэтланд-сквер сидел Даниель О’Коннелл. Вокруг него сгущались сентябрьские сумерки. В руке О’Коннелла было письмо — письмо, которое он перечитывал в ожидании гостя. Друг из далекой Африки, Уильям Ллойд Гаррисон, писал:
«Я посылаю его к вам, О’Коннелл, потому что только у вас и ни у кого другого он может почерпнуть полезное для себя. Это настоящий молодой лев, он еще не развернулся как следует, но полон могучей силы, которая еще проявится. Я дрожу за него! Я человек не очень ученый. Меня могут повергнуть в замешательство хитроумные фразы, составленные из длинных слов. Ученые богословы говорят, что я вечно стремлюсь к недосягаемому совершенству… Я верую, что, как христиане, мы должны обращать в свою веру и учить добру род человеческий. И все же, да простит мне господь, сомнения одолевают мое сердце. Вот человек, который всего лишь несколько лет назад был рабом. Каждый раз, когда я смотрю ему в лицо, я чувствую себя преступником. Я стыжусь своей принадлежности к нации, которая совершила столько несправедливостей по отношению к нему и при этом продолжает держать его народ в ужасной неволе. Я пытаюсь искупить свою вину. Но кто я такой, чтобы определять жизненный путь этого молодого человека? На моей спине нет следов бича; я рос, окруженный нежной заботой матери; я с гордостью произношу имя своего отца. Я свободный белый человек, живущий в государстве, которое было создано для свободных белых людей. Но вы, О’Коннелл, знаете, что такое рабство! Народ ваш не свободен. Нагой и голодный живет он в обществе, где все пороки цивилизации сочетаются с тяготами и дикостью примитивного существования. Но если дикари пользуются свободой и могут кочевать по своим лесам и ловить рыбу в своих реках, то ирландцы лишены всего этого; лишены они также и хлеба, который получают подневольные люди за свою службу. У вас Фредерику Дугласу есть чему поучиться. С любовью рекомендую его вам. Он снова вселит твердость в ваше большое сердце. Он укрепит вашу веру и надежду на будущее человечества».
Старик сидел, перебирая листки письма. На его плотной, тяжелой фигуре лежало бремя прожитых лет. Сейчас он, казалось, снова услышал свой юный голос: «Сыны Ирландии! Поднимайте народ!»
И все же голодных арендаторов продолжали сгонять с земли. Огромный замок, окруженный убогими, разваливающимися хижинами, отбирал всю пищу и топливо у окрестных жителей. Ирландцы были невежественны, потому что им негде было учиться, ленивы, потому что им нечем было
Даниелю О’Коннеллу было тридцать шесть лет в 1812 году, когда в Дублин прибыл Роберт Пиль. О’Коннеллу этот двадцатичетырехлетний министр по делам Ирландии казался воплощением английского духа. Ирландец О’Коннелл должен был стать священником и получил соответствующее воспитание; но вместо духовной деятельности он посвятил себя юриспруденции и стал продвигаться очень быстро, насколько это было возможно католику при протестантском правительстве. Ирландский католик имел право голосовать, но не мог быть избранным в парламент; он имел возможность служить в армии, во флоте, избирать ученые профессии, но нигде не достигал высоких постов и званий. Ему не разрешалось преподавание в университетах, и все сколько-нибудь важные государственные должности были ему недоступны.
Как адвокат, О’Коннелл пользовался огромной популярностью. Это был высокий человек с шапкой рыжих кудрей и неправильными, почти безобразными чертами лица. Говорили, что голос его можно услышать за милю, а звучал он мелодичнее музыки. Отчаянный и хитрый, великодушный и мстительный, О’Коннелл неутомимо сражался за Ирландию. Он был брошен в тюрьму за то, что вызвал на дуэль Роберта Пиля. Дуэль так и не состоялась. В конце концов О’Коннелл принес извинения, думая, что таким путем удастся умилостивить англичанина во время обсуждения в парламенте законопроекта о католиках.
Ныне Роберт Пиль стал премьер-министром Англии, а нищета и страдания по-прежнему саваном окутывали всю Ирландию. О’Коннелл тряхнул головой. Гаррисон заблуждается. О’Коннеллу нечему научить этого молодого человека. В семьдесят лет человек заканчивает свои жизненные труды, а он, Даниель О’Коннелл, так и ничего не добился.
Через некоторое время служанка внесла зажженную лампу и поставила ее на стол. О’Коннелл ничего не сказал. Он ждал.
Вот он услышал голоса в передней и поднялся со стула, устремив зоркие глаза на дверь. Она распахнулась, и Фредерик Дуглас ступил через порог. С минуту темнокожий гость стоял неподвижно, озаренный светом лампы, потом улыбнулся. И что-то откликнулось на эту улыбку в усталом сердце старого ирландца. О’Коннелл пересек комнату, положил обе ладони на плечи молодого человека и глубоко заглянул ему в глаза.
— Сын мой, я рад вам, — сказал он.
И вот Фредерик Дуглас увидел Ирландию и познакомился с ее народом. Он узнал, почему так быстро стареют лица женщин, закутанных в платки.
Он видел малышей, жадно подбирающих кусочки угля на замусоренных причалах Корка. Он видел тучные стада, пасущиеся на заливных лугах Голдн-Вейла, в то время как маленькие дети умирали, потому что для них не было молока. Вглядываясь в даль, открывавшуюся за озерами Килларни, он видел по одну сторону заброшенные высохшие земли, заболоченные пустыри, поросшие вереском, кое-где низкорослые ели; а по другую у подножья гор, обрамляющих чудесные озера, — веселые зеленые пашни и луга, густые рощи, пышную, почти тропическую растительность. Он знал, что в Ирландии существуют только богачи и бедняки, только дворцы и лачуги.
— Плохое управление вызвано невежеством, а невежество порождается плохим управлением, — говорил О’Коннелл, выбивая о край стола свою короткую трубку. — Мало кто из англичан посещает Ирландию. А те, что приезжают, лишь катаются в своих экипажах из одного поместья в другое. Нищие, которыми кишмя кишит Дублин, вызывают в них только отвращение.
— Но… но почему же эти нищие не работают?
— В Ирландии нет никакой промышленности. Шерсть и пшеница идут на английские фабрики и мельницы. Чтобы работать в Ирландии, надо иметь надел земли.