Фридрих Дюрренматт. Избранное
Шрифт:
Трактирщик открывает дверь. «Энни! Энни!» — кричит он чуть ли не десять раз подряд, пока внизу в дверях не появляется с широко раскрытыми глазами Энни, что ему от нее нужно. Подымайся сюда. И когда она поднимается, он вталкивает ее в комнату к Лачеру.
— Вот, вот и вот, — кричит он и показывает ей пачки денег, — вот он, шанс, раздевайся и ложись к Лаачеру.
Она же только что от конфирмации, сопротивляется Энни. «Э–э, брось», — обрывает ее трактирщик, ведь с Хинтеркрахеновым Хригу она успела уже переспать, да и мать ее проделывала то же самое еще до конфирмации. Энни раздевается, а трактирщик, повернувшись спиной к кровати, начинает пересчитывать деньги. За спиной у него вскрикивает Энни.
Трактирщик
Трактирщик вдруг вскочил, точно четырнадцать миллионов, закричал он, тютелька в тютельку, и бросился из комнаты по лестнице вниз — в зале уже собралась вся община, с трактирщика пот льет ручьем, тютелька в тютельку четырнадцать миллионов, он их сам пересчитал, говорит он сдавленным от возбуждения голосом; споткнувшись и чуть не перелетев через головы трех примостившихся на предпоследней ступеньке мужиков, он двинулся к длинному столу, где сидит Хегу Хинтеркрахен, писарь общины, зала полна, за каждым столиком крестьяне.
— Протокол вести? — спрашивает Хегу.
С ума спятил, подскочил трактирщик, нечего тут писать, и спросил своего сына, резавшегося, как и вчера вечером, в конце стола с Мани Йоггу, Оксенблутовым Мексу и Хаккеровым Миггу в ясс, уладил ли он дело с полицейским.
Отнес ему корзину красного, сказал Сему, тот уже нализался и дрыхнет.
Может, приступить уже к делу? — спрашивает Херменли Цурбрюгген, речь, собственно, идет об этом «чучеле», муже его сестры, о Дёуфу Мани, лично он всегда был против этого брака, было бы лучше всего сразу прихлопнуть его прямо за «Медведем» и закопать во флётенбахской земельке, четырнадцать миллионов есть четырнадцать миллионов, а пока пусть кто–нибудь сбегает к учительке, чтобы она ненароком не заявилась проведать трактирщицу, ну вот хоть Мани Йоггу, она его страсть как любит, а Йоггу пусть
А где учительница–то? — спрашивает трактирщик.
Она в церкви, играет на органе, просидит там еще часа два, говорит Оксенблутов Рёуфу, брат Оксенблутова Мексу.
Ну и прекрасно, тогда, пожалуй, можно и начать, рассудил трактирщик, его мнение таково: первым будет говорить Дёуфу Мани, у них как–никак в стране демократия.
А о чем ему говорить, выдыхает Мани, худой, слегка сгорбленный крестьянин, весь какой–то косой и кривой, когда встает; ему, как и всем в деревне, тоже нужны деньги, не настолько он глуп, чтоб не понять этого, пусть даже они будут стоить ему жизни, ведь жизнь так и так давно уж не радует его, так что пусть они собираются и пристукнут его, лучше всего, как предложил Херменли Цурбрюгген, прямо сейчас. Мани садится на свое место. Мужики потягивают красное вино и молчат.
Свои слова про «чучело» он берет назад, подает голос Цурбрюгген, Мани вел себя порядочно, прямо даже очень порядочно, остается только решить, кто его ударит за «Медведем» топором.
Но тут вдруг с лестницы раздается девичий голосок, Воулт Лаачер просил сказать, что все должно свершиться ночью, в следующее полнолуние. На лестнице нагишом стоит Хинтеркрахенова Марианли, те, кто сидит близко к лестнице, в смущении отвернулись, но она уже исчезла наверху за дверью.
А девка–то его ничего, ухмыляется Миггу Хаккер, тасуя карты и кивая на писаря.
Заткнулся бы, огрызается писарь, закуривая «Бриссаго», как будто евоная не побывала там наверху. А Сему говорит, разбирая свои карты, его невесту теперь силком не вытащишь от Ваути Лохера, так его, собственно, зовут, никакой он не Лаачер. В деревне вдруг такое стало твориться, какое разве только в немецких книжках с картинками увидишь, тех, что продаются в табачном киоске; и, посмотрев на свои карты, объявил: вини.
Значит, до полнолуния ничего не выйдет, рассуждает вслух трактирщик, не то они его ухлопают, а Лохер не даст им ни шиша.
А на какой день падает полнолуние, спрашивает хилый допотопный старикашка с космами белых волос, без бороды и с таким морщинистым лицом, будто ему давно уже перевалило за сотню.
Он не знает, говорит трактирщик, сначала Лохер сказал — через десять дней, а теперь говорит — в полнолуние. Чудн'o.
А потому что полнолуние будет в воскресенье, то есть через воскресенье, вот и пройдет десять дней, говорит старикашка, попивая красное винцо, и всем будет крышка. Ваути Лохер точно рассчитал, когда будет полнолуние, да еще первое в новом году, но и он не лыком шит, тоже знает, так что Ваути Лохеру его не провести.
Херменли Цурбрюгген вскакивает, как ошпаренный. И они тоже знают, что Ноби Гайсгразер всегда знает все лучше других и что ему везде мерещится черт да его теща, но ему, Херменли, на это наплевать.
Он не притронется к деньгам, упорствует старик, не возьмет ни десятки.
— Тем лучше, отец, — выкрикивает ему в лицо Луди Гайсгразер, его сын, ему тоже уже под семьдесят; в таком случае все достанется ему одному, а старик пусть подохнет, как он того давно желает им — своему сыну и своим внукам, и весь стол с восемью Гайсгразерами хором кричит: сами все возьмем, одни!
Гробовое молчание в зале.
Тогда у него есть, пожалуй, что сказать, говорит своему сыну старик.
Но тот только смеется в ответ, нечего ему сказать, пусть лучше попридержит язык за зубами, а не то он пойдет к префекту в Оберлоттикофене и расскажет, от кого у его сестры двое внебрачных идиотов и кто обрюхатил его младшую дочь; если уж есть кто на свете старый греховодник, так это Ноби, старый козел, а они если даже и убьют Мани, так только потому, что им позарез нужен миллион.
Может, еще кто хочет что сказать? — спрашивает трактирщик и вытирает пот со лба.