Футбол на снегу
Шрифт:
Некоторое время мы молчим, отходим… В самом деле, у меня в ушах все еще звенит голос Вадима.
— Не дает себе труда, — медленно произносит Андрей. — Очень уж он скор на суд.
— Верно, — говорю, — Вадим торопится. Но в чем-то он прав, в чем-то прав. Жесткий Хлызов мужик, холодный… Однажды мы возвращались с полигона. Я тогда с Травниковым летал. Снизились, пробили облака и врезались в стаю скворцов. Они летели на родину, домой… А может, не скворцы. После и разобрать ничего нельзя было. Перья на обшивке, пух, кровь. Народ собрался. Молоденький механик моет самолет и плачет. Пришел Хлызов, увидел того механика. «Сопляк, — говорит, — сантименты». А Травников ему: «Ребенок,
Андрей мне ничего не ответил. Идет, забросил руки за спину, смотрит перед собой. Я не умею спорить, да и не люблю. Не люблю что-то доказывать. Но тут мне хотелось, чтобы Некрасов меня понял.
— Мы тогда бомбили визуально, — говорю. — Я точно впервые увидел полигон. Изуродованная земля, сосенки чахлые, выжженная трава, воронки. Страшно смотреть. Вот я и подумал: может, и вправду эти сантименты лишние, они мешают, ни к чему они. А потом: нет! Это же хорошо — чувства! Любовь, жалость… к птице, к земле. Ведь человеку нужны все чувства, вся полнота чувств. Только тогда он человек. Только тогда он и станет хорошим солдатом, потому что будет знать, что защищать. Отзывчивость, доброта… Я не понимаю, почему солдат должен отказываться от этого.
Андрей коротко кивнул.
— Я знаю этот полигон. Мы тоже работали там с малых высот. Да, да, сосенки, черная трава, помню… «Смотри, — сказал мне Хлызов, — заповедник войны».
Андрей не бог весть как разговорчив, но его интересно слушать. Есть в нем какая-то убежденность в своей правоте, и он вам ее не навязывает, как Зарецкий, а просто приглашает взглянуть на дело с другой стороны. Вот и о Хлызове вдруг заговорил неожиданно… Это он хорошо сказал: заповедник войны. Мне хочется как-нибудь пригласить Андрея к себе, да, видно, придется с этим погодить. Варя стесняется своей беременности, стала что-то прихварывать. Я и сейчас не знаю, как она там.
Андрей протягивает мне руку.
— Прощай, Иван Платонович. Ждут тебя…
Я оглядываюсь. В окне стоит Варя.
В нашей комнате ничего не изменилось. Я застал Бориса Грачева на том самом месте, на котором оставил его неделю назад — перед зеркалом. Он повязывал галстук. На нем была нарядная сорочка в бледную полоску и виртуозно отутюженные брюки. Можно улететь на Юпитер, перезимовать там, а после вернуться и застать нашего Борю перед зеркалом. У него два дела, у нашего синоптика: составлять прогнозы и смотреться в зеркало.
— А-а, — бросает он. — Прилетели.
— Прилетели, прилетели…
Я оглядываю комнату: две кровати, две тумбочки, на стуле китель с лейтенантскими погонами. Стоило так рваться домой. Все офицерские гостиницы одинаковы.
На столе электрическая бритва, газеты, бумажный пакет с апельсинами, корки. Шахматная доска с немногими фигурами, остальные разбросаны, где попало. Ладья, например, лежит в пепельнице. Ага, новенькие шахматные часы. Вот еще одно Борино дело: блицтурниры. Играет Грачев, по-моему, средне, во всяком случае не выше второго разряда, но я не знаю никого у нас, кто смог бы выиграть у Грачева хоть одну короткую партию. Странный шахматный ум.
Когда я вернулся из душа, Грачев уже был одет: модное пальто, кашне, шерстяная кепка с длинным ворсом.
— Какие планы? — спрашивает, а сам незаметно косит в зеркало. — Не будешь в городе?
— Нет, пожалуй…
— Что-нибудь надо?
— Знаешь киоск на автовокзале? Там старушка всегда оставляет мне журналы. Спроси «Курьер».
— Ладно. До вечера.
Я спрятал меховую куртку и сапоги в стенной шкаф и подошел к окну. От нас в просвете домов виден кусок летного поля и стартовый командный пункт — квадратный домик в крупную клетку. Ну и, конечно, все остальное, что можно увидеть из других окон — деревья, стандартные дома…
Я закрыл фрамугу и прилег поверх одеяла. Потолок вдруг плавно качнулся, комната куда-то двинулась, и я услышал гул турбин. Такое бывает, если ложишься сразу после полета. Но стоит открыть глаза, и гул исчезает.
Я положил под голову еще одну подушку, долго лежал с открытыми глазами, но как только задремал, снова услышал гул.
В такой ситуации самое лучшее — рассредоточить внимание, постараться увидеть как можно больше деталей, мелочей… Электробритва. Знак качества. Пятиугольник. Пентаэдр? Нет, это пятигранник. Пентагон, что ли? Шахматные фигуры. Пешки. Еще одна. Ладья с отставшим куском байки. Апельсины. На них приятно было смотреть. Они выглядывали из пакета крупные, ровные, как на подбор, золотисто-оранжевые шары. Я развлекался наблюдениями, пока не заснул, и в коротком сне увидел апельсины. Так ясно, четко увидел — золотые плоды на снегу и даже как будто услышал свежий запах снега. Где-то сбоку мелькнуло лицо Ольги, ее улыбка… Усилием воли я старался удержать этот зыбкий тающий сон, а потом уже и не понимал, что со мной: то ли я сон вижу, то ли просто вспоминаю.
…Такой пушистый, такой слепяще-белый снег мог быть только в дачном пригороде. Ольга все повторяла: пахнет яблоком снежок. Парк был старый и деревья тоже старые — черные, узловатые, день был солнечный, синий, а апельсины в сетке — золотые.
Мы свернули с аллеи и пошли вдоль кованой металлической ограды, за которой виднелись какие-то строения и белое здание с лоджиями. На решетчатых воротах я успел прочесть — «Детский туберкулезный санаторий».
Ольга достала из сетки апельсин и хотела его очистить, но вдруг замерла. Я повернул голову: из-за решетки за нами следил мальчик с детской лопаткой в руке. Ольга долго смотрела на мальчишку, потом бросила на меня короткий взгляд, подошла к ограде и сквозь прутья решетки протянула ребенку апельсин. Тот не спеша переложил лопатку в другую руку и так же не спеша принял подарок. Появилась девочка. Ее едва было видно из-за цоколя ограды. Наш знакомый исчез и привел с собой двух малышей. Все они получили по апельсину. Подошли еще дети. Сетка с апельсинами опустела.
Дети держали в руках апельсины, но не торопились их есть. Они смотрели на нас внимательно, не улыбаясь, почти строго, еще не совсем понимая, что же произошло.
Странное волнение охватило меня. Ольга, кажется, переживала то же. Мы медленно брели по снегу, не глядя друг на друга. Мы молчали, словно боялись себе признаться в чем-то. Я оглянулся. Дети стояли, прижавшись к черным прутьям ограды. Они улыбались и прощально махали руками.
Нет, я все-таки не спал. Едва скрипнула дверь, я открыл глаза. В комнате было сине. Я люблю его с детства, этот густой синий свет зимних вечеров.
Надо мной стоял Грачев. Он доставал из портфеля журналы и бросал их на тумбочку.
— Грезы в сумерках? — спросил он. — Или спишь?
— Сплю…
— Вот твои журналы. По дороге я полистал «Курьер». Мрачное дело! Демографический взрыв. К концу века нас будет шесть с воловиной миллиардов. Сидячих мест нет!
— Зажги свет, пожалуйста.
Я встал, походил по комнате, потом забрал журналы и вернулся на кровать. Журналов было много. Лукавая старушка из киоска вечно жаловалась на план и под шумок сбывала нам что попало. Среди печатной продукции, навязанной Грачеву, я обнаружил, например, польский женский журнал и даже образцы рисунков для вязания.