Галиндес
Шрифт:
– Ну, кто такой Агирре, я уже знаю. Этот милый человек сюда приезжал. У меня даже есть фотография, на которой вы сняты с ним вместе здесь, в Сьюдад-Трухильо. Честно говоря, тогда вы выглядели получше: годы берут свое. Итак, Агирре. Или, как вы его называете, лендакари Агирре. Почему вы не называете его просто по фамилии – Агирре?
– Вы же говорите Главный, вместо того чтобы сказать Трухильо.
– Говорить: «Генералиссимус Трухильо!» Повторить!
– Говорить генералиссимус Трухильо.
– Говорить: «Генералиссимус Рафаэль Леонидас Трухильо».
– Говорить генералиссимус Рафаэль Леонидас Трухильо.
– Лендакари. Ну, хорошо, допустим, Агирре и есть лендакари… Хотя я должен уточнить, не валяете ли вы дурака. Вы пишете этому святому доктору, что, когда вы уедете из Доминиканской Республики, кто-то должен представлять здесь баскское правительство. Слушайте внимательно, профессор: «…есть две кандидатуры – Сабала и ты, и, честно говоря, я думаю, что ты подходишь для этого больше. Главным образом потому, что у тебя есть возможность ни от кого не зависеть. В любом случае, своему преемнику я передам и кое-какие возможности, связанные с этой должностью: в частности, возможность регулярно посылать корреспонденции во французское агентство новостей, за что платят по сто пятьдесят песо в месяц, и вряд ли будут платить меньше». Что значит – «у тебя есть возможность ни от кого не зависеть»? Что вы имеете в виду?
– Вы же прочитали. Речь идет о деньгах.
– И для того, чтобы пописывать статейки во французскую прессу, в которых вы клеймите Главного, а значит, и всех доминиканцев. Кто такой Хосе Галиндо?
– Не знаю.
– Бросьте. Между фамилиями Галиндо и Галиндес почти нет разницы. Эта сволочь Галиндо публиковал по всей Латинской Америке статьи, в которых чернил, вернее, пытался чернить светлый образ Главного. Но вся грязь, которую он старался выплеснуть на Главного, обернулась против него самого.
– Я не имею отношения к Галиндо. Это не я.
– Конечно, вы – Галиндес. Что ж, прекрасно. Значит, Мартинес Убаго стал заговорщиком, заняв ваше место в этой игре, а вы отправились в Нью-Йорк – мир повидать и карьеру сделать. Но перед отъездом вы пишете ему еще одно письмо. Вот оно: «Привет и наилучшие пожелания орфенятам – они получили благословение». Что это значит? На что вы тут намекаете, да так, чтобы другим было непонятно?
– Мартинес Убаго организовал баскский хор «Орфей».
– В нем были только баски?
– Нет, еще несколько испанцев и доминиканцев: в Сабана-де-ла-Мар столько басков не найти.
– Это вы хорошо придумали: собирать людей и как бы между прочим проповедовать им свои идеи, настраивать против Главного и заражать коммунизмом.
– Просто мы, баски, очень любим петь.
– Шеф, почему вы не заставите его попеть?
– Потому что профессор не из хора.
– Если вы его передадите в мои руки, капитан, то он запоет почище тысячного хора.
– Ну, допустим, с хором понятно, хотя могли бы выражаться яснее. А что за благословение?
– Хор получил премию.
– Премию?
– Это метафора.
– Метафора, значит… Наверное, метафора, хотя ей и не место в письме. Но если это неправда, профессор, то вы меня еще вспомните. Хотя я не знаю, дозволено ли мне разговаривать с вами в таком тоне: я ведь просто дар речи потерял, когда увидел, что ваше следующее письмо к Мартанесу Убаго, отправленное 15 февраля 1946 года из Нью-Йорка, написано уже на именном бланке, со всякими там званиями и печатями, словно вы – русский царь, профессор. А наверху значится: «Представительство Басконии в США». Тут я просто чуть не подавился, профессор. А дальше – «Эускадико Лендакаритца». Что это за абракадабра? Лендакаритца имеет какое-то отношение к лендакари, так? Так. «Пятая авеню, д. 30, Нью-Йорк, телефон Грамерси 3-3556». Прекрасно. Итак, мы уже в Нью-Йорке.
И тут офицер неожиданно исчезает из поля зрения, потому что твои оплывшие, тяжелые веки больше не выдерживают собственной тяжести и потому что он вышел из освещенного круга в центре комнаты, растворившись в бесконечной тьме. «Господи, только бы не вернулись в этот слепящий круг те двое, господи!» Те двое с пустыми стеклянными глазами и с бесчисленным количеством рук, каждая из которых несет нестерпимую боль. Но освещенный круг пуст, и в любую минуту там может появиться кто угодно, может быть разыграно любое действо, а твои заплывшие глаза различают в полумраке силуэты актеров. Они дают тебе время прийти в себя, но ты не веришь им, – ты живешь в своем мире. Они били тебя, ничего не объясняя, хотя ты прекрасно понимал: из-за Трухильо, из-за логики всей твоей жизни. И они добились того, что ты утратил эту логику, что ты ощутил себя только телом, над которым нависла смертельная опасность; телом, которое молит о сострадании, о прощении за все, что оно совершило и чего не совершало. «Да, господин офицер, да; у вас неправильное представление обо мне: я никогда не был коммунистом, я ненавижу коммунизм, я борюсь против коммунизма. Вам, возможно, не все известно, потому что я являюсь агентом Соединенных Штатов, и, находясь здесь, господин офицер, действительно передавал информацию агенту Дрисколлу, но эта информация никак не могла повредить добрым отношениям между Трухильо и могущественными Соединенными Штатами. Обратите внимание, господин офицер, на то, что я вам сейчас скажу: в своих донесениях я никогда не подчеркивал тот факт, что Трухильо, простите, генералиссимус предоставлял политическое убежище нацистам и их сторонникам, несмотря на то, что официально Доминиканская Республика объявила войну фашистской Германии. А находясь в Нью-Йорке, я передавал информацию демократического характера, иными словами, вел себя, как и мое реальное руководство – баски, убеждавшие меня, что добрые отношения с Соединенными Штатами – единственное условие, при котором в Испании может быть восстановлена демократия, а вместе с ней и свободы баскского народа. У вас прадед баск, майор? Баскское семя везде дает хорошее потомство». Но тут появились они, уважительно пожурили офицера, и он ушел, улыбаясь, как ребенок, которого застали разговаривающим с жертвой. И тогда эти два мясника пытались заставить тебя кричать, но ты остатками достоинства подавлял крик, рвущийся из твоего жалкого, дрожащего тела, уже неподвластного контролю разума. Что они хотели от тебя? Ты ждал какого-то объяснения от этих твердокаменных блоков в человеческом облике, в чьи глаза ты не осмеливался взглянуть, потому что в них – все самое страшное: ненависть, сплошная ненависть, не способная ни на какое сострадание. Ты старался не думать о своем страданье и увечьях; ты даже пытался забыть о выбитых зубах, которые выплюнул, а потом пытался собрать, шаря вокруг себя, – собрать, чтобы в безысходном отчаянии, сродни безумию, оставить хоть что-то от себя прежнего. Эти зубы, столько лет бывшие неотъемлемой частью тебя, равнодушно выметут веником руки, привыкшие убирать в этой зловещей комнате. Тебе больно и от хороших слов, словно оболочка твоего мозга стала слишком чувствительной, и ее ранит все. Друзья, мои нью-йоркские друзья. Что вы сейчас делаете? Как могло случиться, что Росс и все остальные не перевернули все вверх дном, разыскивая меня? Как могло случиться, что вы догадались о происшедшем и не заставили посольство вмешаться? На минуту мысль об измученном теле отступила, вытесненная мыслью о том, что мучители твои останутся безнаказанными и после твоей смерти им нечего будет бояться. Но мысль о собственной смерти вызвала в памяти картины многих смертей, которые ты видел в Испании во время войны, и тебе показалось, что речь идет о смерти кого-то другого, что замучить до смерти собираются кого-то другого. Иногда тебе с отвращением приходилось наблюдать, как кого-то пытали, но ты не вмешивался. Баски, баски, живущие в Нью-Йорке, где же вы? Я вижу вас под огромным, развевающимся на ветру баскским флагом, видеть который так отрадно. Впервые я взял в руки баскский флаг на футбольном поле в Амуррио еще во времена диктатуры Примо де Риверы, и человек, передавший мне его, велел спрятать, спрятать получше. Баски, живущие в Нью-Йорке. Осознать себя басками – вот главное, с чего начинается все. Баски, живущие в США, что вы делаете, чтобы
– Он жив?
– Да жив. Он не умрет, не беспокойтесь.
Кто-то смеется, и человек уже увереннее подходит к тебе, совсем близко.
– Хесус Галиндес? Вы – Хесус Галиндес?
У него, безусловно, испанское произношение. Ты чувствуешь, что рядом – испанец, старающийся скрыть свое потрясение при виде того, в каком ты состоянии.
– Боже, в каком вы состоянии!
– Это их рук дело.
Человек кивает и ищет, где бы присесть поближе к тебе. Один их твоих палачей возникает из тьмы с табуретом в руках и ставит его рядом с незнакомцем. Тот садится. Минуту он смотрит на тебя молча, а потом раскрывает папку и достает какие-то бумаги. Перебирает их, время от времени поднимая на тебя глаза; бумаги эти имеют к тебе отношение, и человек словно старается убедиться, что речь в них действительно идет об этом истерзанном животном, в которое тебя превратили.
– Вы испанец?
– Вопросы здесь задаю я. Было бы гораздо лучше, если бы вы согласились с нами сотрудничать. Вы испанец, и хотя вы принадлежите к стану врагов Испании, наступает момент, когда даже самый бездушный человек слышит зов Родины.
– Ради Христа, если вы испанец, помогите мне. Посмотрите, во что они меня превратили. Все это совершенно незаконно: меня похитили, потом пытали. У меня есть связи в Нью-Йорке, и сейчас уже разразился скандал из-за моего исчезновения.
– Могу вас уверить, что до скандалов мне никакого дела нет. Я просто выполняю свой долг. Мне приказали задать вам несколько вопросов.
– Кто приказал?
– Вопросы буду задавать я.
Но он не задает их: кажется, вопросы тебе задавать невозможно. Наверное, он исполнительный и жестокий чиновник, но не настолько, чтобы спокойно смотреть на тебя. И тогда этот человек с внушительной густой бородой оборачивается к тем двум, неразличимым в полутьме, и кричит им:
– Что, он так и будет лежать на полу, пока я его допрашиваю?