– В мои функции не входит определять, что разумно, а что нет.
– Тогда я отказываюсь сотрудничать с вами.
– Если я уйду, ваша судьба будет решена.
– Тогда, прежде чем уйти, посмотрите на меня как следует и постарайтесь никогда не забывать.
– Я прошел всю войну и видел ситуации похлеще. Я сам был в подобной ситуации в вашем застенке.
– У меня никогда не было застенка.
– Вы несете ответственность за зверства красных.
– А вы – за другие зверства, те, что длились много веков.
– Я думаю, что вас не так уж и пытали: язык у вас по-прежнему подвешен неплохо.
– Хотите посмотреть?
И ты открываешь рот, с трудом высовывая распухший, окровавленный язык; если бы хватило сил, ты бы выплюнул и сгустки крови. Бородач сначала моргнул, потом прикрыл глаза, а потом опустил взгляд на бумаги, которые стал запихивать обратно в папку.
– У каждого тот конец, который он заслужил.
Он повернулся к тебе спиной, и ты хочешь попросить его остаться: ведь пока он тут, тебя не будут бить. Но ты не произносишь ни слова, потому что у этого человека спина словно из камня изваяна, и этот каменная спина скрывается в полутьме, откуда до тебя доносятся тихие голоса. Ты слышишь приглушенное: «Я сделал все, что мог». – «Мы же вам говорили, тот еще сукин сын. Такие только палку и понимают». – «Никто не скажет, что я не испробовал все». – «Да мы его сейчас так отделаем, что он станет как зайчик». – «я не несу никакой ответственности за дальнейшее». – «Конечно, у вас своя работа, у нас – своя». У тебя еще есть время закричать ему: «Пожалуйста, не уходите!» – но ты знаешь, что это прибавит тебе только унижений, но не надежд. И ты кричишь: «Соединенные Штаты потребуют объяснений за это злодеяние!» Но сам не веришь, что они тебя слышали, потому что ты не можешь закричать – ты можешь только простонать что-то своим изувеченным ртом, Ты слышишь звук – открывается дверь – и видишь за
ней освещенное пространство; вот дверь закрылась за этим человеком, и ты тоже закрываешь глаза, чтобы спрятать набегающие горячие слезы, которые остаются с тобой и тогда, когда ты уплываешь далеко-далеко, оказываешься вне криков, побоев и пыток электротоком. Ты взбираешься на колени к дедушке, а тот сидит на огромном пне на холме Ларрабеоде, глядя на бархатистую зелень раскинувшейся внизу долины, где Амуррио кажется маленьким, словно игрушечным домиком, приютившимся на северном склоне гор Ундио, которые, как провидение, защищают его от пронизывающих северных ветров – этим дедушка особенно гордится. «Горы Ундио защищают нас, – любит говорить он, – поэтому в нашей долине всегда теплее, чем в других баскских долинах, и тут даже растут фруктовые деревья. Мы, баски, привыкли смотреть на небо из зажатых между горами долин, поэтому, Хесус, нам так нравится взбираться наверх, чтобы дотянуться рукой до неба. Обрати внимание, Хесус, как часто баскские фамилии оканчиваются на «менди», что по-испански значит «гора». А все дело в том, что долин без гор не бывает, и на склонах этих гор устраиваем мы наши ярмарки и празднества. Один знаменитый французский философ по имени Вольтер говорил, что баски – это «малочисленный народ, танцующий у подножия Пиренеев». Забавно, что баски произвели на него впечатление именно своими танцами, но мы действительно любим их, Хесус, и когда звучат народные мелодии, ноги у меня сами пускаются в пляс. Вольтер был прав: ведь мы, баски, танцуем не только, когда у нас народные празднества или гулянья, но и когда играем в любимую национальную игру с мячом, или когда выходим в море на рыбачьих баркасах, и тогда волны заставляют нас плясать. Мы любим танцы: они помогают нам преодолеть чувство, что горы сдавливают нас со всех сторон. У нас быстрые танцы – так танцуют ловкие люди, но в них есть торжественность. Возьми хоть танец со шпагами: танцующие изображают воинов со шпагами и флагами в руках, а в конце высоко поднимают погибшего воина, чтобы он стал ближе к небу, Хесус, к небу, где обитают боги и ведьмы. Мы ведь никогда не видели большой разницы между богами и колдунами и устраивали наши празднества и гулянья в тех местах, где, по преданиям, собирались на шабаш ведьмы. В Страну Басков не проникли чудовищные порождения христианства – пытки и инквизиция: мы боролись и защищали свои горы. Мы всегда сомневались в существовании загробного мира, хотя именно наши моряки первыми обогнули землю, словно сомневаясь в ее реальности». Сидя на коленях у дедушки, ощущая их всем своим телом, ты словно соприкасался с родной землей, слышал биение ее пульса. Ты глубоко вдыхаешь смрадный воздух и, не отводя взгляда от освещенной двери, за которой скрылись твои палачи, пытаешься взять себя в руки, вспомнив, как в Сан-Хуан-де-Лус твой товарищ, чтобы избежать насильственной репатриации во франкистскую Испанию, выбросился из окна в реку и, стоя по шею в ледяной зимней воде, смотрел, как арестовывают всю его семью. А когда он выбрался на берег, первым делом уничтожил бумаги, которые компрометировали вас всех, и теперь ты должен вернуть ему этот долг. Ты пытаешься напевать «Мы баскские солдаты», но самообладания хватает лишь настолько, сколько медлят твои палачи. Тебе даже начинает чудиться сострадание в глубине их глаз, пока они методично избивают тебя; ты начинаешь думать, что, возможно, у них есть для этого свои причины и что, наверное, ты в чем-то виноват. Наверное, у тебя начинает мутиться разум от побоев или от этой накатывающей волнами духоты, от которой ты стараешься спастись, вспоминая холодный мадридский октябрь, когда с окутанных вечными снегами гор начинают дуть пронизывающие ветры. Ты вспоминаешь, как падал снег в 39-м, когда ты ожидал, пока тебя отправят в твой первый лагерь для военнопленных в Алжир. Ты сидел в огромном доме, и у тебя не было даже одеяла, чтобы согреться, – только завалявшаяся в кармане монета республиканской Испании. Через дырявую крышу светили холодные звезды, и ты всем телом ощущал поражение и одиночество, а неподалеку виднелись часовые – темнокожие сенегальцы или французы. Тебе показалось, что один смотрит на тебя с состраданием, идущим откуда-то из самой глубины его существа: это был французский баск. И когда ты спросил его по-баскски: «Ты баск?», он обнял тебя и прерывающимся от нахлынувших чувств голосом ответил: «Да, а ты?» Благодаря этому человеку тебе разрешили пойти в Бург-Мадам, где в обмен на оставшуюся у тебя монету получил девять франков, на которые купил хлеб и вино. Взрыв склада вооружений в Пуичсерда, по ту сторону границы, подтвердил тебе, что война еще не кончилась, что никогда не должен считать ее законченной. И эта мысль поддерживала тебя семь месяцев тюрьмы; она же помогла тебе бежать и пешком добраться до родных баскских гор, хоть и расположенных по эту сторону франко-испанской границы. Бордо. Консульство Доминиканской Республики. Огромный портрет Благодетеля на стене. «Нет, это не президент, это Благодетель Родины». Девять франков за хлеб и вино. Чего бы ты не отдал сейчас, чтобы спокойно есть хлеб и беззаботно пить вино, пусть в одиночестве, но на свободе! Но вместо этого тебе суют жидкую похлебку, где плавают какие-то овощи, или тухлые яйца и от которой несет прогорклым маслом. И вдруг у тебя словно взрывается голова, или это взрывается сама комната, которую вдруг заливает слепящий свет, освещая каждого. Лежа на полу, ты с трудом опираешься на локоть и видишь, что кроме тебя здесь – пять человек, которые чего-то ждут в противоположном углу этой грязной комнаты, стены которой выкрашены зеленоватой краской, уже облупившейся от сырости, а потолок затянут пылью и паутиной. Офицер подчеркнуто уважительно объясняет что-то двум людям в военной форме, появившимся тут недавно; один, полный и округлый, внимательно слушает, кивая и выражая согласие всей своей позой. Другой, наоборот, не обращая внимания на слова офицера, разглядывает тебя сквозь затемненные стекла очков. У него вытянутое, продолговатое лицо, тонкие губы и узкая полоска усов над ними. Под низко надвинутой фуражкой ты угадываешь хитрый, расчетливый ум; этот бесстрастный человек поглаживает рукоять свисающего с пояса кинжала и совсем не похож на обычного доминиканского военного. Вздрогнув, ты понимаешь, что это Артуро Эспайлат, – человек, способный на все. Недавно он был назначен консулом Доминиканской Республики в Нью-Йорке и стал представителем в ООН; единственный доминиканский офицер, закончивший военную академию в Уэст-Пойнт. Стальная пружина, которая превращается в разящий бич, когда этого хочет Трухильо. Высокомерно, с властным видом, слушает он объяснения этого капитана, твоего палача, его сбивчивые объяснения, в ответ на которые лишь изредка кивает, а другой только повторяет свои бесконечные «да» и «конечно». Они говорят о тебе – о том, что ты сказал, а что не мог или не захотел сказать. Эспайлат – не столько тень, сколько опора Трухильо, благодаря своей сдержанности и тщательно скрываемому уму, опора, которая становилась тенью, прикрывавшей Трухильо, как только появлялось недовольство диктатором, и Эспайлату приходилось проявлять еще больше преданности, а значит, больше жестокости. По приказу Благодетеля Родины он стал своим среди оппозиции Трухильо в эмиграции; ему удалось даже вступить в партию Виктора Дюрана, несгибаемого ветерана борьбы за демократию в странах Карибского бассейна. Вместе с ним он переправил к побережью Доминиканской Республики партию оружия, которое надлежало передать группам сопротивления внутри страны. Но на берегу их ждала тайная полиция, которой руководил Аугусто Себастьян, испанский эмигрант, прославившийся своей жестокостью во время гражданской войны на родине и на службе у Трухильо. Себастьян устроил засаду на берегу, и когда Дюран оказался у него в руках, кастрировал того прямо на месте и бросил истекать кровью на песке; потом повернулся к молодому Эспайлату и, не зная, что тот был засланным агентом, приказал избить его и превратить в мешок с костями. Тебе трудно представить этого подтянутого военного, на котором живого места не оставили, приняв его за партизана. Проведя четыре месяца в больнице, Эспайлат попросил у Трухильо разрешения вернуться к боевым операциям, а Себастьян корчился от страха, предвидя скорую расправу. Эспайлат, переодевшись в крестьянскую одежду, стал любовником кухарки Себастьяна. Потом он рассказывал товарищам, смеявшимся над его похождениями, как это было непросто, потому что от кухарки всегда воняло. Но он прекрасно справился со своим отвращением, и ему удалось так ублажить женщину, что она заснула от усталости; тогда Эспайлат, дождавшись, пока Себастьян вернется домой и отпустит охрану, пройдет к себе в спальню и заснет. Там его уже поджидал со своим стилетом этот подтянутый офицер, который сейчас издали смотрит на тебя; Эспайлат связал Себастьяна, избил его до потери сознания, а затем привел в чувство, чтобы тот осознал весь ужас своего положения. Рассказ Эспайлата о дальнейшем был известен не только всем в Доминиканской Республике, – он докатился и до нью-йоркской эмиграции. Очнувшись, Себастьян увидел, что он сидит напротив зеркала связанный и с кляпом во рту, и смог оценить, во что превратили его побои Эспайлата. Вокруг головы у него были обвязаны три бикфордова шнура, но даже одного из них было достаточно, чтобы взлететь на воздух. «Себастьян знал это, –
подчеркивал в своих рассказах Эспайлат, – взгляд его говорил мне, что он все понимает, но я все равно счел своим долгом объяснить ему все, как неопытному новичку. Этот шнур будет гореть три минуты, – сказал ему я. – Ты ведь знаешь, приятель, что такое бикфордов шнур. Когда через три минуты прогремит взрыв, твоя голова пробьет этот грязный потолок». Эспайлат поджег шнур и задержался на секунду, чтобы взглянуть, какое действие произвела его угроза на беспомощного Себастьяна. Глаза у того вылезли из орбит, потом веки безжизненно опустились, и если бы он не был крепко привязан, тут же оказался бы на полу. Эспайлат ткнул его ногой, но тот был уже мертв. «Но хотя он был уже мертв, сдох от страха, – рассказывал Эспайлат, – я не отступил. Он должен был взлететь на воздух, и он взлетел. Отбежав в сторону, я услышал мощный взрыв и увидел – или мне показалось, что увидел, – как голова Себастьяна пробила потолок, устремясь к небу или в ад. Обратите внимание, все это я проделал, не произнеся ни одного грубого слова, потому что человек, разменивающийся на угрозы, никогда не перейдет от слов к делу». Перед ним был Эспайлат по прозвищу Лезвие, легендарный истязатель со своим остро отточенным кинжалом. Эспайлат неожиданно направляется к тебе, отчего офицер сразу замолкает; он пересекает всю комнату, которая тебе кажется огромной, и, остановившись в двух шагах от твоего распростертого тела, говорит:
– Сядьте.
Это приказ, и именно так ты и понимаешь его слова. Надо выбирать между табуретом, на котором сидел испанец, и деревянным ящиком; ты униженно предпочитаешь ящик, надеясь, что твоя униженность смягчит ярость, которую ты ощущаешь в этом человеке. Сам Эспайлат не садится. Он протягивает тебе вырезку из газеты и непререкаемым тоном приказывает:
– Прочтите.
«Генерал Эспайлат, которому нет еще и тридцати шести лет, в 1943 году окончил Уэст-Пойнт. В день, когда исчез Галиндес, он находился в Сьюдад-Трухильо, где занимал должность помощника министра обороны, хотя в кармане у него уже лежал приказ о назначении Генеральным консулом в Нью-Йорк и представителем в ООН. В связи с исчезновением Галиндеса он сразу же вылетел в Нью-Йорк, чтобы представить там официальное объяснение Доминиканской Республики происшедшему. Генерал Эспайлат – высокий, худощавый человек с тонкими длинными усиками. Он официально заявил, что сама мысль о том, будто доминиканцы «похитили» человека на нью-йоркской улице, совершенно безумна».
– Вам известно мое прозвище?
– Нет.
– Лезвие. Каждый толкует его по-своему, но мне до этого нет дела. Некоторые говорят, что я убиваю своих противников кинжалом, вонзая его прямо в сердце, но на самом деле прозвище объясняется иначе: я привык сразу подходить к самой сути любой проблемы или ситуации, ее срезу. Ни один доминиканец не может доказать, что я пытал его, ни одна доминиканская семья не докажет, что кто-то из ее членов умер от моей руки. Здесь все друг друга знают, и я принадлежу к одной из самых старых и могущественных семей на острове. Здесь все друг друга знают – и сторонники Трухильо, и его противники. На днях я встретил на улице отца недавно задержанного молодого коммуниста, талантливого писателя, который, однако, упорствует в своих взглядах. Этот человек спросил меня о судьбе своего сына, и я ответил ему то же, что говорю всем: «Если он ни в чем не виноват, через три дня его выпустят». Это моя твердая линия. Подумайте о том, что я вам сказал, и взвесьте, в какой ситуации вы оказались. Вы, безусловно, задержаны незаконно, и если мы решились на такой шаг, значит, государственные интересы оказались выше нашего традиционного уважения к правам человека. Вас ищут в Нью-Йорке, вас разыскивают по всей Америке, даже в океане, и почти все уверены, что вас бросили в топку доминиканского корабля «Фундасьон», более того – что это сделал лично я своими руками. Я прикажу отвести «Фундасьон» к берегам Америки, чтобы они могли исследовать его котлы. Они не найдут там никаких следов, а тем временем последние следы, которые могут привести к этой комнате, затеряются. Я не бросал вас в топку, Галиндес, – пусти слух и можешь отдыхать. Но вы-то знаете, что все было не так. Вы знаете, что находитесь здесь, причем в трудном положении.
– Но для чего? Для чего вся эта жестокость? Почему вы считаете, что у меня есть какая-то власть?
– У вас есть власть оскорблять и поносить нашего Благодетеля. Власть дурить американцам голову, убеждая их отказывать нам в поддержке. Власть плести заговоры с этими демократами из «Карибского легиона» – Фигересом, Бетанкуром, Муньосом Марином и прочими. Вас часто видели вместе с Муньосом Марином и с Фигересом.
– Но это неизбежные контакты, которые связаны с тем, что я – представитель баскского народа в изгнании. В Пуэрто-Рико много басков.
– Не играйте со мной в прятки. Мы вытащим вас на свет божий из любого уголка. Вы можете замолчать, ничего не говорить, спрятав голову, как страус. Но задница ваша, профессор, все равно будет торчать наружу.
– Меня ищет полмира.
– Не надо преувеличивать. К тому же им скоро надоест.
– Но вы не можете вечно прятать меня.
– Я думаю, вы человек действия, профессор. Вы были таким после гражданской войны в Испании. Полагаю, вам известны мои подвиги – подлинные или вымышленные. Но я расскажу вам один, который, полагаю, произведет на вас впечатление, потому что он имеет отношение к вашему «Карибскому легиону». Главный приказал мне проникнуть в одну из групп этой организации, действовавшую на юге Рио-Гранде. Точного места я вам называть не стану, не потому что вы сможете когда-нибудь воспользоваться этими данными, а потому, что мне не нравится говорить о том, где именно я проводил операции. Когда требуется защищать мою родину и моего генералиссимуса, вся планета становится моей территорией. У нас были сведения о конвое из двенадцати грузовиков, груженных оружием; оно предназначалось для отправки в Корею, но было похищено и должно было попасть в руки «Карибскому легиону», который использовал бы его против доминиканцев. Вам известно, чем заканчиваются подобные вылазки: когда эти люди оказываются на нашей земле, мы стираем их в порошок. Если они ищут прибежища на Гаити, их там попросту съедают: не один политический эмигрант кончил свои дни в котле гаитянских негров. Итак. Я установил контакт с руководством «Легиона», выдав себя за борца с Трухильо, и сумел втереться в доверие к немцу, который руководил этой группой. Однажды ночью мы вышли в море на моторной лодке для установления контактов с доминиканской оппозицией. Я вернулся на берег, а немец – нет. Меня задержала полиция и вконец замучила вопросами. Я ответил на все – пусть проверяют, сколько хотят: я не убивал этого немца. Но дела шли не очень хорошо, и тогда моя подружка, проститутка, с которой я связался несколькими неделями раньше, отыскала где-то неопознанный труп, который мы и выдали за немца. Вы европеец и знаете, что в Европе провернуть такую операцию совершенно невозможно, но на Карибском побережье возможно все. Моя подружка сделала все, что могла, но нашла только труп какого-то низкорослого индейца; тогда я из тюрьмы велел ей положить его на солнце и дать полежать, чтобы он разложился, но не совсем. Потом она положила его в гроб, сунув туда же несколько мешков с камнями, чтобы это было похоже на тучного немца, а не на тщедушного индейца, сдохшего от голода. От гроба так воняло, что немецкий консул попросил не открывать его, – он удовлетворился свидетельством о смерти, выданным больничным врачом: остановка сердца как причина смерти немца. И мне это почти ничего не стоило, потому что я сказал Росите: «Проследи, чтобы я не платил лишнего». Мы, доминиканские спецслужбы, привыкли придумывать что-то там, где деньги не работают. А за деньги мы покупаем молчание власть имущих. Одной рукой мы ведем борьбу, а другой набиваем кошели высокопоставленных политиков, в том числе и в Соединенных Штатах. Это стратегия бедных. Теперь у вас есть полная картина происходящего, и вам есть над чем поразмыслить. Какая роль отведена вам?
– Понятия не имею.
– Худшая.
– Я являюсь агентом ФБР, я сотрудничал с Конторой. Они меня не бросят.
– Не исключено. На самом деле нам неизвестно, насколько тесно вы были связаны с секретными службами американцев. Мы полагаем, что это обычное дело среди политических эмигрантов, которые так обеспечивают себе некоторую защиту. Мы проверим, насколько слухи о ваших связях соответствуют действительности, но предпочли бы, чтобы вы сами все объяснили. Дело зашло слишком далеко, и пути назад нет. Однажды я посадил одного человека перед зеркалом, чтобы он видел, как будет умирать. Перед вами, профессор, я тоже поместил своего рода зеркало, чтобы вы осознали ситуацию, и советую вам подумать об этом, пока будут развиваться события, особенно в ближайшие часы.
Он повернулся на своих каблуках четким военным движением, которое совсем с ним не вязалось, и вернулся к почтительно застывшей в другом углу комнаты группе, чтобы продолжить прервавшийся разговор. Однако Эспайлат по-прежнему не участвует в нем, все время поглядывая на коридор за открытой дверью, который тебе не виден. Поэтому он первым восклицает, словно часовой на башне – «Внимание!», и все тут же сначала застывают по стойке «смирно», а затем пытаются выровняться в ряд, образуя что-то вроде небольшого живого коридора перед дверью.
– Смирно! Генералиссимус!
Сердце твое падает куда-то в бездонную пропасть, обдираясь при этом в кровь об острые выступы и углы; и недавний разговор с Эспайлатом дробится, распадается на фрагменты, беспорядочно крутящиеся в твоем мозгу, пока ты, глядя на дверь, не столько видишь, сколько предчувствуешь появление Трухильо.
– Смирно! Генералиссимус!
И с момента, когда Эспайлат выкрикивает эти слова до появления диктатора, перед твоим мысленным взором мелькают ваши предыдущие встречи. Их было немного, но ты отчетливо помнишь их. Они вертятся у тебя перед глазами, словно фигуры в испанском танце, и среди этого мелькания ты различаешь себя – ты танцуешь со шпагами. И вот, преклонив колено, ты поднимаешь высоко над головой тело мертвого воина, – свое собственное.