Гамлет шестого акта
Шрифт:
Стэнтон всеми силами пытался сдержаться. Обида, гнев и ненависть к этому человеку душили. Он смеет высокомерно предписывать ему, что делать! «Если это счастье…» Равнодушие к той, что сводила его с ума, бесило. И понимание, что Коркоран благодетельствует ему, что от прихоти этого хлыща зависит счастье, о котором этот негодяй говорит… смеет говорить с таким пренебрежением, что этот красавец страстно любим той, за один взгляд которой…
Клемент почувствовал, что в глазах его темнеет. Коркоран продолжал.
— Если же вы будете настаивать на вашей просьбе, Клемент, я её выполню. Мисс Хеммонд мне безразлична. — Слова Коркорана наотмашь ударили Стэнтона.
Клемент без сил опустился на скамью — ноги не держали его. Он не знал, что сказать. Больше всего он хотел бы видеть этого
— После таких бесед так хочется припасть к Чаше Грааля, Доран… иначе выпьешь цикуты. «О, если бы Предвечный не занёс в грехи самоубийство, Боже, Боже…» Помните легенду об Иосифе Аримафейском? Он собрал в изумрудную чашу кровь Христову и стал одним из первых проповедников христианства, добравшихся до Англии и именно до Гластонбери. Эта чаша и есть Грааль и там, где она хранилась, забил источник, дарующий забвение…
— Счастье.
— Я думаю, забвение. Забвение всей мерзости и пошлости мира. Это и есть счастье. Устав от обыденности, обычно жаждешь великолепных цитат, ароматов несуществующих вин и воображаемого запаха невиданных цветов… Я так и мечтал в детстве. Оставался один, и мечтал. В детстве получалось. Сейчас за воздушные замки уже не уцепиться. Но сколько себя помню, всегда мечтал о маленьком домике в горах. Мне нравилось в Корнуолле. Скальные отроги, море, тишина. Кабинет, исследовательская работа, толстый кот, тихая ненавязчивая старая служанка в огромном чепце… Ни людских толп, ни суетных глупостей, ни пустоты девиц, ни навязчивости светских болтунов. Божественное уединение, тишина, потрескивающая свеча в кенкете и тепло камина, полнота Божества, счастье… — Он отрешенно и чуть болезненно улыбнулся. — Вместо этого — на тебя претендуют извращенцы, тебя обливают поклёпами негодяи, тебя любят Бог весть за что вздорные дурочки, в которых, в свою очередь, влюблены скаредные Шейлоки. И, знаете, ведь не в первый раз. Несть числа дурацким влюблённостям, нелепым претензиям и глупым мечтам. Впрочем, о чём это я? Я же хотел о Чаше Грааля… А, может, хотите послушать, как в лунных лучах золотятся мраморные колонны Парфенона?
— Вы ещё и поэт, Кристиан? — Дорану тоже было тоскливо. Он понимал Коркорана. Тот снова проявлял себя. Сила духа делала его в безбожном мире палачом. Мисс Бэрил права. Он снова убивал — теперь Стэнтона. Убивал, ничуть не желая его гибели, презирая и даже жалея.
— Я? Поэт? Терпеть не могу поэтов. Если вдуматься, сколько ими набормочено попусту в судорожных кривляньях — смешно становится. Вся эта поэзия — нервические припадки да измышленные жития раздражительного поэтического племени — и только…
Доран видел, что Коркоран плачет. Точнее, слёзы просто струились по щекам, не меняя ни тембра голоса, ни размеренности дыхания. Он продолжал говорить, чуть запрокинув лицо вверх, словно предоставляя лунному свету осушить его слёзы, судорожно сжав на груди белые руки.
— Знаете, мне однажды было видение… — пробормотал меж тем Коркоран, — подлинное, в смысле — пьяное. Я видел, как у стойки и притолок в одной старой французской таверне в Лионе, сливаясь с искорками абсента, в дымке витали неверными тенями мертвецы в прозрачных лохмотьях. Их губы в неутолимой жажде приникали к живым и пьющим, и визжащие кокотки, снующие в угаре, выглядели бесноватыми от их поцелуев. У потолочных балясин из абсентовых паров роились и строились нефритовые чертоги, и в них, как в древней Валгалле боги, пировали духи-пропойцы… Вечный пир мертвецов. Там было легко. Я бы выпил… Где можно достать коньяку, Доран?
Доран, истый житель болот, без фляжки с бренди никогда и никуда не выходил. Он без слов протянул её Коркорану. Тот, благодарно взглянув на него влажными глазами, тремя глотками высадил её. Он успокаивался.
— Джонсон говорил, что красное вино — напиток для мальчишек, портвейн — для мужчин; но тот, кто стремится быть героем, должен пить бренди. Геройство меня не интересует, но надо заметить, этот напиток подлинно поднимает дух…
В эту минуту что-то случилось, но что — мистер Доран не понял. Коркоран улыбнулся.
— Слышите, Доран? Пенье цикады так сливалось с тишиной, что казалось частью этой тишины, но вот оно смолкло — и тишина стала словно полупустой, точнее — неполной. Я уже замечал это. Но тишина жива не только звуком, но и запахом жасминным и лунным светом. Исчезни они — и тишина оглохнет, и ночь ослепнет, и онемеет безмолвие… Скоро будет дождь. Смотрите, небо-то как заволокло, комары пропали… — Он глубоко вздохнул. — Я однажды целую ночь бродил ночью по Городу…
— Рим?
— Нет, Иерусалим. В долине Иосафата. Недалеко от могилы Авессалома. Приобщался полуночных тайн и постигал щедрость сакральных лунных мистерий. Стручками ванили, лимонною цедрой приманивал к себе ночь, гладил её по стволам криптомерий, губами касался темноты, и луна ходила за мной приручённым зверем в край моих сновидений. Я ловил её отражения в тёмном сумеречном потоке Кидрона, в нём же растворялась, как соль, и моя полуночная горечь…
Дыхание Коркорана выровнялось.
— Стэнтон оказывается, добивался титула и поместья… отчасти для неё. Это странно облегчает мое сердце. Мне и в голову не приходили подобные способы покорения женских сердец, но это лучше банальной жадности…
Мистер Доран снова вздохнул.
— А что вы сказали Стэнтону? Не здесь, а вечером в гостиной?
Коркоран усмехнулся. Он снова был собой. Его слова — мерные и насмешливые — прозвучали в темноте несколько изуверски.
— Я сказал, если он не извинится перед сестрой — мисс Хеммонд проведёт эту ночь в моей спальне. Что любопытно — Клемент ни на минуту не усомнился в этом. Интересно, чтобы я делал, если бы он — по самолюбию и вздорной гордыне — не поверил бы? — Мистер Коркоран умолк. Но вскоре заговорил снова. — Но вот что удивительно. Он влюблён. Это состояние самца в гон. Я тоже порой чувствую себя так по весне, в крови бродит вино любви и любое хорошенькое личико будоражит кровь, плоть, воображение… Правда, я говорю, что меня искушает кривляка-Асмодей, весенняя похоть. Эти же уверены, что это и есть любовь. Но это не самое удивительное. Он говорит, что любит её, твердо зная, что по единому моему слову она придёт ко мне в спальню. Чудо. Ни в нём, ни в ней нет ничего. Но какие незыблемые чувства! Глупцы скажут — любовь, другого-то слова в языке нет. Кривляние да манерничанье закона тождества, амфиболия и эквивокация… Я не мог бы любить женщину, зная, что она может провести ночь в спальне другого — а он может… он ведь ни на минуту не усомнился! Этим Стэнтон, кстати, отличается от вас. — Коркоран неожиданно оживился, — знаете, Доран, я все это время изучал вас. И, признаться, удивлён. Вы совершенно необычное явление.
— Я? — Доран был ошеломлён. Он наблюдал за Коркораном, но ему и в голову не приходило, что тот тоже исследует — но его самого. — Скорее, это можно сказать о вас, Коркоран.
— Вздор. Я целен и понятен. Я говорю то, что думаю. Я ни разу не солгал вам. Я живу так, как проповедую, и верю в то, что провозглашаю. Немногие сегодня скажут о себе также. Но вот как умудряетесь жить вы? Вы, простите мне этот вопрос, в Бога-то веруете? Я готов уже и в этом усомниться.
— Что? — поворот в разговоре был столь неожиданным и странным, что Доран растерялся, — я не верю… Почему, ради Бога? Вы что, считаете меня… подлецом?
— Подлецами я считаю морганов. Они не знают ничего высокого, живут в мире низости, готовы на любую низость — но ведь они морганы! Они не могут разглядеть высоты — и в любом высоком помысле прозревают только низость. Но вы-то почему заражены этим? Как вы можете проповедовать с амвона добродетель, и даже, судя по моим наблюдениям — быть добродетельным, и при этом… ни минуты не верить в добродетель? Я заметил — вы не верите ни в честь, ни в совесть. Вы, даже полюбив — не можете в это поверить!!! Кто вы, Доран?