Ганя
Шрифт:
Отец нахмурился; он увидал, что таким путём он не добьётся от меня толку, и переменил тактику. Седые усы его шевельнулись, на губах появилась улыбка, он по-военному прищурил один глаз слегка, дёрнул меня за ухо и полушутливо, полуфамильярно спросил:
— А может быть Ганя и тебе вскружила голову? Ну, скажи, мальчик?
— Ганя? — ни капли. Вот это было бы забавно!
Я лгал бессовестно, но дело у меня шло на лад лучше, чем я мог бы ожидать.
— Так может быть Лёля Устшицкая, а?
— Лёля Устшицкая — кокетка.
Отец рассердился.
— Так какого же тебе чёрта нужно! Не влюблён ни в кого, а ходишь словно рекрут после первой муштровки.
— Почём
Но подобные расспросы, на которые, ради заботливости обо мне, не скупились ни отец, ни ксёндз Людвик, ни даже madame д'Ив, мучили меня и выводили из терпения всё более и более. Наконец мои отношения к домашним стали невыносимыми, я раздражался и выходил из себя из-за всякого пустяка. Ксёндз Людвик видел в этом первые черты выбивающегося наружу деспотического характера и, поглядывая на отца, усмехаясь говорил: «Тоже из петушиной породы!» Но при всём этом и у него по временам не хватало терпения. Между мною и отцом несколько раз дело доходило до стычки. Однажды, за обедом, во время спора о шляхетстве и демократии, я взволновался до такой степени, что объявил, что предпочитал бы родиться не шляхтичем; отец приказал мне выйти из комнаты. Дамы расплакались и весь дом в течение целого дня был в очень кислом настроении. Что касается меня, то я в эту минуту не был ни аристократом, ни демократом, — я был только влюблён и глубоко несчастлив. Никаким теориям и социальным убеждениям во мне не было места, и если я поднимал своё оружие в защиту одних теорий против других, то делал это только в силу раздражения, на зло неизвестно кому и чему, точно так же, как на зло я вступал с ксёндзом Людвиком в религиозные диспуты, которые обыкновенно кончались громким хлопаньем дверей. Одним словом, я отравил жизнь не только себе, но и всему дому, и когда Селим возвратился наконец после десятидневного отсутствия, у всех как бы камень с плеч свалился. Когда он приехал к нам, меня дома не было: я блуждал верхом где-то по окрестностям. Вернулся я домой уже перед вечером, бросил поводья конюху, а тот сказал мне:
— Панич из Хожелей приехал.
В это время прибежал Казь и сообщил мне ту же новость.
— Знаю я уже об этом, — резко ответил я. — Где Селим?
— Кажется, в саду с Ганей, я пойду поищу.
Мы пошли в сад. Казь побежал вперёд, а я медленно направился за ним. Не прошёл и пятнадцати шагов, как на завороте аллеи опять увидал Казя.
Казь, великий шалун и сорванец, издалека начал мне строить какие-то необыкновенные рожи. Он был красен как рак и едва удерживался от смеха. Приблизился он ко мне и прошептал:
— Генрик! ха… ха… ха… тсс…
— Что ты делаешь? — с неудовольствием спросил я.
— Тсс… ей-Богу! ха… ха… ха!.. Селим стоит перед Ганей на коленях в хмелёвой беседке. Ей-Богу!
Я впился ногтями в его плечо.
— Молчи! останься здесь! Ни слова никому, понимаешь? Останься здесь, я пойду один, а ты… — ни слова никому, если ты во сколько-нибудь ценишь мою жизнь!
Казь, который сначала относился к этому делу с юмористической точки зрения, только теперь заметил мертвенную бледность, покрывающую моё лицо, видимо перепугался и остался на месте с открытым ртом, а я как сумасшедший побежал по направлению к хмелёвой беседке.
Быстро и бесшумно, как змея, проскользнув между барбарисовых кустов, которые окружали беседку, я подполз к самой стене её. Она была сложена из тонких драниц в клетку, поэтому я свободно мог и видеть всё, и слышать. Унизительная роль шпиона теперь вовсе не казалась мне подлою. Я осторожно раздвинул листья и приложил ухо.
— Кто-то здесь
— Нет, это листья шелестят, — ответил Селим.
Я взглянул на них из-за зелёной завесы листьев. Селим теперь уже сидел рядом с Ганей на низенькой скамье. Ганя была бледна, как полотно, глаза её были закрыты, головка покоилась на плече Селима. А он обнял её рукою и прижимал к себе с любовью и восторгом.
— Люблю тебя, Ганя! Люблю, люблю! — страстно шептал он и искал своими губами её губы. Ганя отклонялась назад, как бы избегая поцелуя, но уста их сомкнулись… надолго, ах как надолго! мне показалось, что на целый век.
И стало мне легко, — всё, что они хотели сказать друг другу, всё было выражено в этом поцелуе. Какой-то девственный стыд удерживал их слова. Смелости их на поцелуи хватало, — на слова её оказывалось недостаточно. Вокруг царствовала страшная тишина и до меня доходило только прерывистое, страстное дыхание Селима и Гани.
Я ухватился руками за деревянную решётку беседки и боялся, чтоб она не рассыпалась от моего конвульсивного движения. В глазах у меня потемнело, голова кружилась, земля точно уходила из-под ног. Но, хотя бы ценою всей жизни, я хотел знать, что они будут говорить. Я овладел собою, ещё крепче прижался лбом к решётчатой стенке и слушал.
Всё тихо. Спустя несколько времени Ганя заговорила первая:
— Довольно, довольно! Я и в глаза вам смотреть не смею. Пойдёмте отсюда.
И, отворачивая голову, она усиливалась вырваться из его объятий.
— О, Ганя, что со мной делается!.. как я счастлив! — восклицал Селим.
— Пойдёмте отсюда. Кто-нибудь придёт.
Селим вскочил с места, с блестящими глазами и раздувающимися ноздрями.
— Пусть весь свет придёт. Я люблю тебя и скажу это всем прямо в глаза. Я сам не знаю, как это сделалось. Я боролся с собой, я мучился, потому что мне казалось, что Генрик любит тебя, а ты его. Но теперь я не посмотрю ни на что. Ты меня любишь и дело идёт о твоём счастье… О, Ганя, Ганя!
И снова раздался звук поцелуя, а потом Ганя заговорила тихим, как будто ослабевшим голосом:
— Я верю; верю, пан Селим, но должна сказать вам много, много… Вчера madame д'Ив долго говорила с отцом пана Генрика. Madame д'Ив думает, что пан Генрик по моей милости сделался таким странным. Она думает, что он влюблён в меня. Я и сама не знаю, так ли это или нет. Бывают минуты, когда мне кажется, что это так. Я его не понимаю. Я боюсь его. Я чувствую, что он будет мешать, что он разлучит нас, а я…
И она кончила едва слышным шёпотом:
— А я очень, очень люблю вас.
— Слушай, Ганя! — ответил Селим. — Никакая человеческая сила нас не разлучит. Если Генрик запретит мне бывать здесь, я буду писать тебе. У меня есть человек, который всегда доставит тебе письмо. И сам я буду приезжать… туда, к пруду. В сумерки выходи всегда в сад. Да ты не выйдешь! Если тебя захотят выслать отсюда, то я не позволю этого, — Богом клянусь. Ах, да не говори ты таких слов, а то я с ума сойду! О, дорогая моя, дорогая!..
Он схватил её руки и страстно поднёс к губам.
Вдруг Ганя вскочила со скамейки.
— Я слышу какие-то голоса, сюда идут! — тревожно промолвила она.
Они вышли из беседки, хотя тревога Гани была напрасна. Вечерняя заря освещала их своим мягким светом, а мне этот свет казался краснее крови.
Поплёлся и я домой и на завороте аллеи увидал Казя.
— Вышли. Я видел их, — шепнул он. — Скажи мне, что я должен сделать?
— Застрели его! — бешено крикнул я.
— Хорошо! — ответил Казь.